Петровной еще до ея замужества.

К чести Настасьи Петровны, она, выйдя замуж за Гаморкина, поклонников, своих хуторцев, совсем забыла, Ивану Ильичу никак не изменяла, полнела и все домашностью занималась и большой интерес к этому имела. Так что, занимали ее больше утки да куры, чем Михаил Александрович (буду, для краткости, называть его „Петухой').

Как видят, станичники-читатели, все шло по хорошему.

Гаморкинская льгота проходила: в работах по хозяйству, на рыбальстве, за чаркой водки; друзья по своим станицам жили, тоже 74

своим делом занимались; Петровна же, как было сказано выше, с курами и поросятами возилась.

И вот, приехал раз в гости Петухой.

Ехал он проездом и решил на два дня задержаться. А тут, надо вам сказать, стали ходить тревожные слухи. Ходят себе и ходят… Гаморкин, как чуткий человек, и одно ухо подставит, и другое, а как придет к себе до куреня, сядет на лавку, усы расправит, да и окликнет жену:

— Жана, а жана!

— Что тебе, Ильич?

А знаешь ты, к примеру, что люди гуторят?

— Что?

— А то, что германец войну хотить устроить, да и — конец миру близок, яко-бы иде-то в Иркутском крест на небе видать-было.

— Да слушай ты их больше, Ильич.

— Вер-на-а… Только ежели, Петровна, мир-то провалится, так Дону не погибать. А? И куды мы с тобой?

И смотря на жирную свою супружницу, искренно удивлялся Гаморкин.

— Эк, как тебя разнесло-то на Гаморкинских хлебах. Зад-то зад! Толстина невероятная… Ведь ежели и в правду конец мира будет, так с тобой-то не в одну дыру не влезешь!

— Ну, уж… — отмахивалась терпеливая Настасья Петровна. — Глупостев не говори. Понес уже околесину.

Спокойная была женщина Настасья Петровна, и оттого любил ее Иван Ильич подразнить.

— Околесину, не околесину, а вот твоя же знакомая, Варвара Семениха, и Киткина мать, о тебе опять речь вели.

— А какая-такая она моя знакомая? Што ты дынь шло-ль объелся?

Гаморкин продолжает, будто не слышит.

— Говорят, что твой отец в Польше когда был, на жидовке оженился…

— Она говорит? — бросая полотенце, озирается по сторонам Настасья Петровна.

— У меня, которая с хутора никуда не съезжала всю жизнь? У меня? Вот я-то до ней дойду, я то ей хвост из головы повыщипаю. Бреховка етакая… Чертыхвостка!

— Так что, — сокрушается нарочито Иван Ильич, в табе, мать, не чисто казачья кровь а… разная…

— Как так — разная?… — теряется казачка.

— А так, скажем, половина — казачья, половина — жидячья. А я-то гляжу — брови и мигалки у тебя черные, сама же в волосах светлая. Думаю — в чем же дело? В чем причина такая? От чего, думаю — разница сия в волосьях? Ан, вот мне добрые люди и разъяснили. Все-то теперь и понятно для меня — какая-такая твоя порода, хоша ты усю жизнь с хутора и не съезжала…

Настасья Петровна от этих слов вдруг опустилась на лавку и крупные слезы выступили у ней на глазах. Она всхлипнула и стала плакать.

Ильич изумился.

— Да што ты? Ревешь? Ть-фу, бодай тебя черт! Да што ты, Петровна, иехнулась штоль? Ай я тебя за сердце тронул? Ну-у, работай себе там, работай, а я пойду! Во-о! Рази я знал? Тю — черт!… — плевался Гаморкин постыдно убегая из куреня.

Во дворе, не выходя на солнцепёк, с которого даже куры разбежались, он присел на приступочку и позвал меня.

— Кум, а кум!

Кумом он называл меня с тех пор, как я у него несколько лет тому назад, крестил дочь. Настасья Петровна опять была беременной и Гаморкин, мечтая о сыне, виду мне не подавал о тех своих желаниях.

— Иди сюда, кум. Пушшай Петровна нерв себе успокоить. С Нюнькой што-ли займется. И што я ей сказал такого обидного — не знаю. Ведь я же ее люблю-люблю, письма со службы писал-писал, — все, кажется, ей делал и делаю, а она рюмает.

Я вышел тихонько из куреня и хоть Петровна, быстро успокоившись, вытерла подолом лицо и опять принялась копаться в хозяйстве, мне стало ее жалко.

— Что ты, отец, жену забижаешь?

Он мне ничего не ответил. Задумчивые глаза под нависшими бровями мечтательно устремились вдаль, куда-то выше тына, так что он вряд-ли меня и слышал, вообще.

— А ежели, кум, и впрямь война? Опять значится. Был я против японца, а теперь — против германца придется идти. За японца крест у меня есть, а только не хотится мине в другой раз головой зря рисковать. Ну, скажем, ежели бы ен, германец, Дону войну-б объявил, што-б самому, скажем, степью владеть и рыбу ловить, ну, тогда бы мы доказали. А то…

Как ты думаешь на етот самый предмет? Раскачались ли мы тогда-б? Если бы вся степь поднялась…

Иван Ильич вдохновился.

— Скажем, все бы станицы поднялись. Б каждом хуторе всяк от мала до велика казак встрепенулся-б. А? Ведь ето што-б было? Весь-то Дон? Все Великое Войско Донское. Скажем — шестьдесят полков и шешнадцать батарей. Накось, сунься. Я-б с сыном наперед… наперед… наперед…

— У тебя же Нюнька, дочка.

— Уйди ты, кум, репейное твое рыло. Вечно ты встрянешь куды не надо. Петровна, а Петровна, будет у нас сын скоро, ай нет? Слышишь, тебя спрашиваю, будет, ай нет?

— Отвяжись ты от мине — гудит из куреня жена.

— Силишша-б какая! Казаков бы:

— Козорезов? — Я!

— Персиянов? — Я!

— Греков? — Я!

— Гаморкин? — Я!

— Сын Гаморкина? — Я, черт меня побери с пикой вместе. Вот-он, сын Гаморкина, стоить рядом со своим батюшкой, на шашку уперся, нагайкой помахивает. Да-а, нас Донцов свыше милиона, да скажем, ежели Кубанцы поддержуть:

— Скибин? — Я!

— Чаусов? — Я!

— Улагай? — Я!

— Гамор… г-м…

— А ешшо Терцы… Ты-то про Терцев, кум забыл?

Иван Ильич презрительно посмотрел на

меня.

— Этакую-то ораву казаков забыть?

— Да я, Иван Ильич, молчал.

— Полно врать-то! Чёрти, о чем ты думаешь? Терцы там, разные. Так мы бы сами могли три года воевать. Может быть и могли бы. Не то, што там с немцем, против северных и южных американцев вдарили бы за мое почтение. Сильны мы стали, Евграфыч, сами только своей силы не знаем. Нам бы уже своего Царя заводить надо бы было, а мы под русским самодержцем живем. Пушшай он сам себя и содержит, а не гоняить нас с фронта на фронт.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату