Такой вот казак-молчальник, из года в год, в сторону своей степушки глядит. Глядит и молчит.
Оно и правда — о чем разговаривать?
Меня всегда к таким тянуло. Сам я такой и Петухой такой.
Встал он на другой день, я ему работишку нашел, он за нее тотчас же ухватился — хоть бы слово сказал. Метет он улицу, голова опущена — трудится, только и подымет взор свой, когда мимо его конный солдат верхом пройдет. Посмотрит он такому в след, посмотрит, как у коня сзади все четыре подковы поблескивают и по мостовой цокают и опять к метле. Или вспомнит что, или пожалеет о чем — не знаю.
А я наблюдаю за ним. Мне из подвала-пекарни видно и его, и кусок улицы.
Ахмед за ночь уморится хлебы таскать из печи, и уляжется, а я к прилавку — торговлю править.
И потекли так-то вот дни.
Стал Петухой к новому месту привыкать.
Вечерком ляжем мы на наши ложа, закурим, и станем мыслями делится. Он тоже, как и я, вспоминает Гаморкина и знает, я ему сказал, что записываю я об Иване Ильиче — как умею и что могу.
— Знаешь, Кондрат Евграфыч, жили мы вместе с Иваном Ильичем в двадцатом году в Польше, и вот, — прямо скажу, — замечательный он человек. Иной раз такое скажет, что долго потом об этом думаешь. Так вот и казаки, соберутся вокруг него и слушают то, что он говорит.
— Вот, станичники, представьте сабе такую картину. Идут несколько человек темным лесом со своим главным — Атаманом. Они его выбрали и ему подчиняются и вдруг — трах-тарарах! Упали в глубокую яму- западню. Все в яму — бух.
У ямы стенки отвесные и прямые до самого днишша — никак из нее не выберешься. Сидят казаки на дне.
Что же в таком случае? В таком случае — всем крышка и Атаману и товарищам. Кругом, станичники, заметьте, дремучишшие и непроходимые лясы. Кричи не кричи, свисти не свисти. Г-м!
Ну, скажем, сейчас же выступает Атаман:
— Пока я вас вел, вы меня слушались, а попали мы все в беду — одному мне делать нечего, давайте все думу думать: как нам всем спастись.
Один, или двое, не послушались. Сами полезли: первый назад оборвался, другой шею сломал. И вот садятся тогда эти смертники в круг, как Атаман сказал, — думу думать. Каждый свое предложение внесет. И встанет какой нибудь Сенька, примечайте, станичники, мои слова, встанет какой нибудь Сенька и скажет:
— Влезем мы друг на друга, — верхний выкарабкается и всех спасет.
Сказано — сделано.
Вылез верхний, дерево какое нибудь приволок, или из чего веревку сделал, глядишь — все вылезли, отряхнулись и дальше пошли путем своим молодецким.
В беде не только сам спасаться должен, а и всех спасать.
Один под низ стал, на него другой полез повыше, и в таком же роде, дальше. Атаману, может быть, тяжелей всех придется. Может его в самый низ поставят — трех или четырех человек на плечах сдержать сможет.
В таких делах — звериное чутье нужно. От зверя ума не требуется, — нутром должен варить. А вылезли — спаслись; ну, выберем опять человека, пускай умом пораскинет, какими путями идти и каких предосторожностей держаться. Ведь иной капкан и цветами прикрыт, и виноградом и иными сладкими ягодами увит.
В беде — прежде всего все должны собраться.
Так-то вот.
На Дону мы были все вместе, за границей, — кто куда.
Прежде всего нас, наши же перестали слушаться. Стали все вертеть самостоятельно, не по казачьему.
Лезет, скажем, на стенку из нашей ямы, да на наши же головы и валится обратно. Не только валится сам, а с собой на нас сыпет и камни и сор, и грязную землю.
А мы стоим и… молчим.
А какие два между собой, в яме-то, заругаются и давай друг друга честить, будто не на дне всем погибать и им так же двоим ноги протянуть придется, как и всем нам. Подохнут же как злые собаки. Из-за чего, спрашивается? Из-за разных убеждений? Из-за власти? Тю, черти, да на вас уже черви зубы свои точат, а вы хорохоритесь!
И вот тут кто-то должен сказать всем: будет.
Будет!
Потому, что должно же это когда нибудь природным казакам надоест.
Надоест по самые по-некуда.
Заругались какие: один так, другой иначе, сейчас же одного и другого в ухо. Не слушаються, связать и оставить в яме, может, сволочи, перед концом поймут, что не в их одних наше спасение.
Может какой из них свое и возьмет, да мы то с голоду опухнем и лопнем на виду у них, примирившихся.
И другие, какие самостоятельные, не вышло: раз шлепнулся, другой — печенки отбил, — так сиди и слушай.
Казак не пропадет. Не такой Казачий народ, чтобы пропасть. Может хоть один, а спасется. Из черепов горку складеть, а вылезет, и пойдут от него казаки, глядишь и возродилось Казачество.
Так-то вот, станичники, сейчас мы все беде.
А впрочем, может быть то, что я говорю непонятно.
А только ведь у нас всегда так было: если тысяча думает, — что нибудь из этого и должно выйти.
Скажем к примеру, Петр Семенович, задумавшись, на стенку облокотился, а она и поддалась. Оказался из ямы той ход.
Или Николай Иванович скажет:
— Ройте ступеньки!
Поплевали на ноготки, и пошли рвать, вот и выскреблись.
Только должны все понатужиться, а не заниматься иными делами.
Смерти что-ль еще нет?
Нет, так будет.
Так чего же медлить?
Или ты на коне на виду у своей станицы, в крайнем случае и на худой конец, раненый с шашкой свалишься, или тут у тебя из тюфяка, кровью и потом за годы труда накопленное, выдернут, за гроб и дроги заплотють и повезут на кладбище. Но не толь-. ко тебя в чистое белье и шаровары не обрядят, а никто и мыть не станет.
Никто и не вспомнит.
Где там?
Каждого разве упомнишь?
Ведь сейчас так: этот там, этот там, а тот там — по всему свету.
Скажем к примеру! Австралия, Америка, Балканы и так далее. Хо-хо-хо!
Умер человек.
— Кто?
— Казак.
— Фамилия?
— Нездешняя, скажут, и трудно выговоримая — Тшигерев, Хвотий Ильич.
Так то!
И знаешь, Евграфыч, как скажет так вот Иван Ильич, казаки кругом головы повешают, сидят, будто неживые.
Мы задумаемся, потом Петухой, настоящая его фамилия — Саринов, перевернется на другой бок, носом в стенку, ободранную, а я за перо — записать.
Заснет мой друг, Михаил Александрович, начинаю я размышлять.