да отдаленно громыхнуло, а уж взволновались пешеходы, ускорили шаги, поглядывая на небеса. Владыка Небесный, бросив пробную горсть дождя, еще раздумывал: поливать ли московский асфальт и крыши, смывать ли пыль с деревьев, увлажнять ли почву в садах и парках, а уж муравейник человеческий зашевелился; нетерпеливые дамочки, оберегая прически, распустили зонтики разноцветные, кто-то, выйдя из подъездов и глянув вверх, сокрушенно мотнул головой и вернулся, кто-то…
Я бы на месте Владыки Небесного раздумал поливать город, неблагодарно встречают горожане его доброту. Мы-то в детстве не такие были, не теперешние неженки! Мы в восторге выскакивали под проливной, как из ведра, дождь. Кричали непонятные нам кричалки: «Дождик, дождик, лей сильней, разгони моих гусей, мои гуси дома – не боятся грома!», или: «Гром гремит, земля трясется – поп на курице несется!». Чушь… а сколько радости! Самые отчаянные озорники бежали на Неглинку купаться. Струи воды неслись по брусчатке Кузнецкого моста вниз – улица Неглинная бурлила, как река, неся мутные грязные воды по асфальтовому руслу к Трубной площади. Поверх настоящей реки Неглинной, упрятанной в трубу, точнее – прямоугольный бетонный тоннель. Мало было у нас в детстве радости, но мы ее находили. На кучах антрацита, которым топили котельные: зимой мы с них катались на санках, летом – сражались на саблях; на утыканном кирпичными обломками земляном дворе играли в ножички, в казеночку, в догонялочки, в чехарду, по переулку, грохоча, мчались на самокатах: две дощечки – два подшипника, гоняли обручи, гоняли голубей, а уж если собралась вся детвора играть в казаки-разбойники!..
Мы ввалились в квартиру так шумно и прытко, будто за нами гнались, и спасение наше тут, за железной дверью несчастного бизнесмена, семья которого скоро треснет, и на обломках ее вырастет горе. Надо бы, ох надо, показывать молодым чужую беду среди богатых стен. Чтоб вглядывались в чужое, сверяя с компасом своей судьбы, а не в яркие картинки гламурных журнальчиков. Знал я одного человека – делал шаг по судьбе – успех! Ему бы бежать по судьбе своей вприпрыжку, а он сделал несколько шагов и – тпру! Кто-то (кто?) высветил ему путь, выложил гладко, а он… всего-то несколько шагов. Знал и другого – этому судьбу кто-то (кто же?) завалил буреломом, затопил болотами, а он – по кочкам, по бурелому, где проползет, где перелезет, руки в кровь истер – успеха на копейку! А он сожмет эту копейку в ладони, и глаза его светятся радостью беспредельной. И благодарит он Бога за счастье жизни. А еще я знал…
Квартира была когда-то коммунальная. В этом доме, двумя этажами выше, жил прежде мой приятель. Он писал длинные философско-мистические рассказы; если я мягко делал замечание, даже такое пустяковое, как отсутствие запятой, – обижался и, вспыхнув, говорил: «Тут не убавить, не прибавить». Многие так… сырую картошку грызть не будут, а с сырой рукописью в редакцию побегут. И когда им скажут, что Волга впадает в Каспийское море, а не в Тихий океан, как у них написано, – обида на всю жизнь! И во всем виноваты… ну, кто-нибудь да виноват!
– Проходите, пожалуйста! – грустно-радушно предложил хозяин.
Расположение комнат было как в той квартире, где жил приятель: слева три, справа – четыре, узенькая дверь в чулан, и дальше по коридору – кухня. В той, коммунальной, квартире коридор был заставлен хламьем. Помню – сундук с покатой крышкой, обитый медными полосками, старый книжный шкаф, стеклянные створки которого, похоже, ни разу не открывались с момента выдворения в коридор. На стене висели корыто… велосипед, в углу стояли лыжи… (Как память-то сохраняет все ненужное!) А здесь не коридор – зала с паркетом фигурным! На стенах картины, хотя и велосипед старый сейчас бы сошел за перформанс!
Прошли в комнату с видом на Рождественский бульвар. У приятеля помню изразцовую печь с медными начищенными отдушинами, темный резной буфет, кожаный диван с высокой спинкой… между двумя окнами – трюмо… ах, точно! Эти две комнаты смежные! И во второй, меньшей, жила его бабушка. Она выходила из своей комнаты и смотрела на нас, не веря, что такие дураки еще могут быть на свете! Которые не понимают, что надо осваивать профессии портного, стоматолога или бухгалтера, чтобы, когда опять начнут сажать, в лагере легче было выжить. Послушав наши разговоры про Хемингуэя, Маркеса, Бунина, Бабеля, Мандельштама, Пастернака, Хармса и т. д., попив за широким круглым столом чаю, она, вздохнув и глянув на нас, как на неизлечимо больных, уходила в свою комнату, где тоже было два окна, почему-то всегда зашторенные.
Тут стена между комнатами была сломана, помещение получилось просторным, четырехоконным. Я, когда приходил к приятелю, трогая печные изразцы в мелких паутинках трещин, вспоминал «Белую гвардию» Булгакова. Сейчас, оглядевшись, вспомнил прожорливого дракона из китайской народной сказки, была у меня такая книжка. Разные у меня в детстве были книги: восточные сказки, где герои «пускали ветры», книга о преступлениях немецко-фашистских захватчиков на оккупированной территории: повешенные, расстрелянные… абажур из человеческой кожи. Толстая книга латышского писателя Вилиса Лациса «К новому берегу», которую я упорно читал во втором классе, чему удивляюсь до сих пор. И еще тому, что улица Вилиса Лациса в Москве есть, а улицы Чехова нету.
– Людмила Георгиевна! – представил Эдик, не раскрыв, что она его жена. – Икс Игрекович – собственной персоной! И… Виктор Михайлович.
Хозяин, как мог, изобразил улыбку.
– Располагайтесь. Я сейчас приглашу супругу.
И удалился худой, бледный, высокий, несчастный, в делах успешный.
Мы расположились. Я у окна в кресле, Люда с Икс Игрековичем на диванчике, чей возраст – лет под двести. «Много же там побывало клопов! – невольно подумал я. – Пока не нашли на помойке, на пыльном чердаке, не выманили у глуховатой, подслеповатой старушки, не отреставрировали и не продали в тридцатьтридорого новым богатеям, что смотрят только в этикетку». Эдик, прохаживаясь, приценивался к тому, что видел.
В комнате повисло закулисное предпремьерное напряжение. Кровь отхлынула от лица Людмилы, и она вновь стала напоминать лилию. Икс Игрекович нетерпеливо поглядывал на часы и на окно. А супруги Екимовы не появлялись, грызлись, наверное, он ей: «Пойдем, неудобно – гости же», она ему: «Это не мои гости – твои, ты с ними и возись!», он: «Ну, прошу, сделай маленькое одолжение – не позорь меня!» Она: «А ты меня – все же знают, что мы разводимся, и что я должна изображать? Пламенную любовь? Хранительницу очага? Я же тебе предлагаю: поедем вместе! Ты, я и дети – я не хочу развала семьи, но ты же хочешь жить на этой свалке, в городе, наполненном агрессией, пропитанном злобой!» «Куда я поеду? Сеять рожь, корчевать пни? Читать молитвы при лучине?! А дети – им нужно расти, учиться!» То есть, они говорили друг другу то, что говорили уже не раз, и представить это было несложно. И пока они с привычным ожесточением изводили друг друга, наша затея могла погибнуть.
Пришлось мне взять ситуацию в свои руки, вышел к коридор, который теперь зал, и крикнул: «Петр Сергеевич! Ирина! Вас к телефону!» И едва они выглянули из кухни, показал: «Вот сюда!» Забавно, что именно в этой комнате телефона и не было.
Но если человек взвинчен, если все силы направлены на противодействие собеседнику, а доводы собеседника (мужа) засыпаются камнепадом слов, если, еще не раскрыв рта, он уже не прав, третьему человеку легко сбить с толку орущих. Вошли мы трое в комнату, и я без передыха представил:
– Икс Игрекович!.. Людмила Георгиевна!..
Икс Игрекович встал, галантно поклонился и (очень кстати) остудил ручку Екимовой поцелуем. Людмила тоже не растерялась, въехала безошибочным вопросом:
– Вы чудесно выглядите – у вас какая-то особенная диета?
Вот уж поветрие! Чуть что – про диеты разговаривать. Редкая женщина на такой вопрос не начнет распространяться, сокрушаясь и хвастаясь. Мало кто не начнет делиться своими мучениями, ведущими к победе над своим аппетитом. Артистки непременно врать, что они вообще почти не едят, и втягивать живот; бизнес-леди самоотверженно уверять, что им и пообедать некогда; а те, кто, как Екимова, ищут спасения в неземном, т. е. в народном понимании – с жиру бесятся, поджав губки, будут укоризненно поучать скромно питаться, соблюдать пост…
Разговор вмиг завертелся вокруг еды, калорий, сахара, соли. Екимова, заполучив слушателей, впала в проповедь и запела с чужих слов, только дай! Мы, кто как мог, поддакивали, кивали, уточняли и поглядывали украдкой за окно. Дождь, слава Богу, не решился поливать Москву, и пора было приступать к задуманному.
Когда человек проповедует, он в первую очередь успокаивает себя. Ирина успокоилась и заметно похорошела. В детстве я думал, что все красивые – умные, и сбить с толку их невозможно, что они