закурил.
— Что ты опять за сигарету? — возмутился Терентьев. — Закуси сначала.
Степанов подчинился.
Помолчали.
— Добьем, что ли? — вопросительно посмотрел на Степанова Батурин.
— Давай, не тянуть же до утра, — согласился тот.
Опьянения никто не почувствовал. Так у всех были напряжены нервы. Но мало-помалу разговорились.
— Мы с Ласкиным сели в кунг, — начал рассказывать Седов. — Прапорщик и говорит: «Ты смотри в то окно, а я в это. Если что — стреляй». Разговор был уже у стадиона. Только мы прижались к бортам, как ударили по машине. Пули прошли по центру кунга… Вот, смотрите, одну нашел… Когда уже отгоняли обратно в крепость «уазку».
— А ну… — Алексей взял в руку сплющенную пулю. Посмотрел на сохранивший заводскую форму задник стального сердечника. Покачал головой:
— Похоже, наш винтпатрон. Образца восемьсот девяносто первого — девятьсот тридцатого. Но откуда у них «пэка»? Разве, что «дягтерева»… Помнишь, Коля, — обращаясь к Терентьеву, — привозили трофейные после первой ночи?
— Да что удивляться, у душманов все есть. Сбежал солдат с оружием, а мало их таких? Взяли в бою… Просто купили… Ты же сам рассказывал… Неважно, каким оружием. Главное, чьими руками… Бандитскими… — с этими словами Терентьев поднялся, подошел к печке, подбросил уголь и вернулся на место.
— Я бы им показал… — лицо у Седова ожесточилось. — Жаль, Ласкин остановил. Когда Медведя положили у машины, я увидел, что из окон на втором этаже несколько афганцев грозят нам кулаками. Только прицелился — тут прапорщик крикнул. Думали ведь о том, как быстрее вынести к «бээмдэшке» Медведя. Надеялись спасти. Не за себя боялись, за него. Там и пулемет был, просто душманы его спрятали. Ничего, потом наши им дали… Офицер из полка рассказывал…
— Сань, ты был в операционной… — напомнил Седову Мартынов.
— Мы сразу Медведя положили на стол. Прибежали врачи. Тут же начали делать переливание крови, осматривать рану. Пуля вырвала на ноге кусок мяса и пошла в живот. А она была уже сплющенной… Сначала-то пробила кабину… — Седов поднес руку к глазам, смахнул навернувшиеся слезы. — Я смотрел в лицо старшего лейтенанта Медведя и ждал: ну, думаю, сейчас оно порозовеет. И вдруг слышу: «Все». Это сказал один из врачей, наверное, главный. Я не понял, что — «все». А он на нас с Ласкиным: «Выходите. Поздно, минут бы десять назад…»
— Где их было взять… — вздохнул Мартынов. — Город знаем плохо, на улицах завалы, стреляют… Мы сделали все, что могли…
— Все, что могли… — эхом отозвался Седов. — Не все мы смогли бы… Я сам видел рану. С такой не живут…
Все в палатке давно уже улеглись, уснули. Только Степанов не мог сомкнуть глаз. Он откинул полог, выбрался наружу и присел на стоявшую рядом канистру из-под соляра. В предрассветном небе плыли седые обрывки облаков, изредка набегавшие на ущербный лунный диск… Глядя на него, старший лейтенант закурил сигарету и надолго задумался…
В штабе говорили, что Медведя отправят в Витебск завтра, вернее, уже сегодня. Даже в цинковый гроб запаивать не будут. Отправят в деревянном. А из Витебска — на родную Украину, в Кременчуг… Доведется лежать Алешке Медведю дома, и высокие пирамидальные тополя будут сыпать осенью свои желтые листья на его могилу. Говорят, желтый цвет — цвет разлуки. Вечной разлуки…. Будут мыть холодные осенние дожди Алешкины кости — его ведь похоронят не в цинковом гробу, а в деревянном…
Вот светит луна, бегут по небу предутренние облака. Не будь здесь сейчас Степанова и этой палатки, все было бы точно так же. Ничего бы в природе не из-менилось. Этому небу все равно: был ли на свете Медведь, не был ли. Луна вот так же светила не одну тысячу лет назад, и будет еще светить. А Медведя нет… Будут Степанов, Иванов, Сидоров, Петров. Даже Медведь, Внук, правнук, просто однофамилец. Другой Алешка. А тот остался в восьмидесятом. И хоть будет лежать он в Красной Знаменке на Полтавщине, для Степанова и Мартынова Алешка и через двадцать лет останется в Кабуле.
«До чего жe все странно, — рассуждал Степанов. — Родился украинский мальчик, а где-то, за тысячи километров, афганский. Жили себе, росли, любили, ненавидели, радовались, печалились… И не думал, и не знал ни один из них: ни тот об этом, ни этот о том, что когда-нибудь их сведет судьба. Афганский, может, доживет еще до глубокой старости, и будет тайно или явно гордиться тем, что убил одного (а может, и не одного) кафира. А украинский к тому времени…
Посадят у могилы Медведя березку. Корни ее будут врастать все глубже и глубже… Оторвется осенью листик, полетит по ветру… А в нем — частица праха Алешки…
Почему так устроена психология людей? Отдельный человек не может убить, украсть, оклеветать… Это не только аморально, это преступление. Но отчего те же заповеди отвергаются государствами? Ведь они тоже состоят из конкретных людей… Так нет. Здесь по-другому. КЛЕВЕТА МОжет называться идеологической борьбой, воровство — аннексиями, чем-то еще, убийство — войной… Наверное, самые большие пацифисты — это военные. В душе, конечно. Они-то знают, что стоит человеческая жизнь на войне. Впрочем, кто вообще имеет право оценивать ее? Да и есть ли такой эквивалент… Все люди вроде бы во многом одинаковы. Внешне, по поступкам, по характерам. Но это вроде бы. Вот посмотрит Степанов на опавший листик и скажет: «Красный». Глянет на него Мартынов и тоже подтвердит: «Да, красный». Кажется, что тут необычного? Все правильно. Но вдруг Николай видит этот красный цвет таким, каким, например, Степанов зеленый? Для Мартынова этот зеленый с рождения означает красный, а для Алексея красный — он и есть красный. И никакого противоречия. Оба называют вещи одинаковыми именами, а видят их совершенно по-разному. Это только для дальтоников все синее — и небо, и люди, и дома, и груши… Несложно догадаться, что скажет на сей счет наука. Сейчас все можно просчитать, проверить. Но кто пробовал думать мозгами Алешки Медведя, кому удалось посмотреть на мир его голубыми глазами, кто слушал музыку его ушами, прикасался к губам любимой женщины его губами… Никто. Только Алешка Медведь. Но его уже нет, не будет и через десять лет… Никогда больше не будет. Ни-ког-да!..
Свою жизнь оценил сам Алешка Медведь — гвардии старший лейтенант воздушно-десантных войск. Дороже ее оказался долг. Воинский, офицерский. Если говорить по большому счету, мог бы и не лететь в Афганистан. Положить партийный билет на стол, как делают сейчас некоторые в Союзе, уволиться из армии и жить, жить, жить… Ну что ж, коль не спрашивали тогда у них согласия. У самых первых. Но все равно действовали законы мирного времени. Это для тех, кто служит в Афганистане, идет война. Еще для их семей. А для всех остальных — интернациональная помощь: аллеи дружбы, заложенные на субботниках, женщины-роженицы, доставленные на броне боевых машин в госпиталь, детишки, ухватившиеся в благодарном порыве смуглыми руками за шеи солдат и офицеров, тянущиеся для поцелуя…
Мог отказаться, но не сделал этого. И никто не отказался из них, первых…
Степанов с первых дней возненавидел ставшие расхожими слова: «интернационалист», «афганец», «духи», «Лошкаревка»… «Душаманы» — ладно еще. Сами афганцы их так называют. А все остальное… Слово «афганец» означает настоящего, коренного жителя этой страны. А в «интернационалисте» чудилось что-то бесполое и фальшивое. Есть только два понятия — военная присяга и воинский долг. И точка, именно они: и стоят многим жизни…
Утро было солнечным и ласковым. В Кабуле уже почти не стреляли — мятеж шел на убыль. Через два-три дня полностью возобновится обычная мирная жизнь афганской столицы. Откроются дуканы. Чумазые, полураздетые вездесущие мальчишки стайками будут налетать на остановившиеся в городе советские машины, просить сигареты, предлагать какой-нибудь свой немудреный товар. День ото дня станет все теплее и теплее. Скоро кое-где ненадолго пробьется маленькими островками изумрудная зелень пока еще нежной верблюжьей колючей, на аэродроме зацветут дикие тюльпаны… Но ничего этого уже не увидит гвардии старший лейтенант воздушно-десантных войск Алексей Медведь. Его не будет. Никогда не увидит Алексея и сын Витюшка, родившийся за девятнадцать дней до гибели отца. Пять дней назад Алешка