обыскан. Что вы скажете на это, Генрих? Из полицейских участка в живых остались лишь двое: обершарфюрер СС Федор Карзухин, опекуном которого являлся Ганс Ганке и с которым вы хорошо знакомы, бывший начальник вышеупомянутого полицейского участка Андрей Прозоров, которому завтра будет устроен допрос с пристрастием. Но кто из них враг? Голова идет кругом… черт возьми.
— Франц, отключитесь от дел хотя бы сегодня. Ваш настрой нагоняет на меня тоску, — пригубив рюмочку коньяка «Два пастыря», взмолился Фалькенберг. — Уверен, через сутки, самое большее двое, дело будет в шляпе, как говорят русские. Лес наводнен войсками…
— А вы уверены, штандартенфюрер, что это дело рук советских разведчиков? А может в борьбу против нас включились хорошо вооруженные отряды Народной Армии Польши? В этом есть свой резон. Сами знаете, что русскими партизанами здесь, в наших краях, и не пахнет. В этом нам помогают «лесные братья». Степан Бендера — крупная фигура. Ярый националист. Он видит Западную Украину независимым государством. Лютует только при встрече с большевиками…
— Мы с вами, Франц, перенеслись уже в область политики. Мне не хотелось бы вмешивать в эту кашу его преосвященство кардинала Шептицкого и бездарное руководство дивизии «Великая Галичина». Говоруны, а не солдаты. — Фалькенберг, не развивая дальше свою мысль, хотел заострить внимание Крюгера на ином аспекте.
— И все же, Генрих, наше бездействие и, порой, профессиональная тупость не очень нравятся группенфюреру. Чтобы не повторить печальный опыт прошлого, я имею в виду участь «Метеора», он примет кардинальные меры. Неустойчивость общего фронта, неуклонное откатывание наших армий к фатерлянду… Вы понимаете, чем все это нам грозит?
Фалькенберг осмелел и, чтобы хотя в чем-нибудь дискредитировать начальника гестапо, задал неожиданный для него провокационный вопрос:
— Чувствую, вы считаете, что Германии нужны иные, искренние борцы за новую законность, за сознательный антиколлективизм и сверхнациональные взгляды. Я вижу в этом симптом окончательного краха гитлеровской диктатуры, империи Бисмарка и Фридриха Великого… Если троны под представителями привилегированных кругов зашатались, то… значит, они хотят видеть свое единственное спасение в мировом господстве США? — Фалькенберг посмотрел в строгие глаза Крюгера, всегда удивляющие его своею стеклянной неподвижностью.
— Извините меня, Генрих, за бестактность, но от вас попахивает идиотизмом. Во-первых, я не давал вам ни малейшего повода к тому, о чем вы только что говорили. И если вы лично стоите на подобных позициях, то будьте уверены, что вы ничего не высказывали похожего, а я, в свою очередь, был глух и не слышал от вас крамольных слов. Все остальное останется при мне. Лучше выпьем за тех, штандартенфюрер, кто командует ротами, на чьих плечах лежит вся тяжесть войны…
— Франц, — примиряюще проговорил Фалькенберг, понимая, что сболтнул лишнее, — с вашего согласия я лично займусь этим славянином, Федором Карзухиным, носящим атрибуты немецкой армии.
— Знаю ваших костоломов… Только интеллигентными приемами, Генрих.
Начальник контрразведки усмехнулся:
— По своей природе, Франц, человек изобретателен. Он — самое страшное чудовище, но беспомощное, порой, и милое дитя природы…
На столе начальника гестапо зазуммерил телефон внутренней связи. Фалькенберг и Крюгер, переглянувшись, несколько секунд молча смотрели на аппарат, издающий звуки, которые почему-то вселяли непонятную тревогу…
Проснулся капитан Шелест от предчувствия какой то еще не ясной, но уже наступающей беды. Сказать, что он, действительно, спал, было бы не совсем правильно. Он напоминал собой солдата, преодолевшего суточный форсированный переход, имея всего-то на отдых двухчасовой привал. Капитан приподнял наполненную звоном голову от импровизированной подушки — трофейного портфеля — и почувствовал боль, расходящуюся по всей груди, сковывающую налитой тяжестью плечи при попытке пошевелить руками. От чего она возникла — эта боль — он не знал. Шелест отнес ее к прошлой, чрезмерной физической и, если честно говорить, то и в равной степени, моральной усталости.
Ему было просто холодно. Роса, копившаяся на иглах сосны, приглянувшейся беглецу для ночлега, в этот предутренний час щедро разливала влагу. Наконец, обретя свою прежнюю жизнеспособность, он начал, чтобы согреться, делать энергичные движения: приседал, резко взмахивал руками…
Все вокруг было мрачно и пусто. Лес в ночи угадывался громоздкой монолитной глыбой, которая, расходясь трещинами, издавала шорохи, вздохи, сопения. Изредка бархатная темнота вспыхивала резким щелканьем и треском, будто сквозь заросли колючего кустарника прорывался смертельно напуганный сохатый. Только непрестанно огарками небрежно брошенных сигарет, голубовато-красно-оранжевыми огоньками тлели под кустами в траве гнилушки.
Выйдя из-под соснового шатра, капитан Шелест обратил внимание на пунцово-соломенный отсвет зарева в юго-западной стороне. Видевший войну в ее натуральном виде с самого начала, он до сих пор не мог забыть раннее утро двадцать второго июня, когда в один заход около сотни немецких бомбардировщиков уничтожили на земле все самолеты истребительного полка, в котором начинал службу на И-16. При отходе от Гродно на восток принимал участие в непрерывных схватках и затяжных боях в качестве солдата-пехотинца и видел, как полыхали деревни и села, гибли люди. Потому сразу же сообразил, что неподалеку горят избы какого-то населенного пункта. Чем пристальнее смотрел, тем больше и шире там пламенело, и ему даже стало казаться, что видит, как взлетают, стремясь уйти в высоту, в небо, рассыпчатые фонтаны малиново-желтых искр. Конечно, идти в ту сторону, где, по-видимому, занялись огнем крестьянские постройки, он не собирался. Еще с вечера готовился совершить бросок к линии фронта, загодя изучив добытую им карту и наметив кратчайший маршрут.
Капитан Шелест трезво отдавал себе отчет о своем крайне опасном положении. «Один в поле не воин, будь у него хоть семь пядей во лбу и каким бы мужеством и смелостью наделен не был», — рассуждал он с солдатской прямотой. Его одежда могла вызвать подозрение у любого встречного. А самое главное было в том, что он не знал ни местного языка, ни немецкого. Даже встреча с каким-нибудь действующим советским партизанским отрядом не давала никакой надежды на скорую реабилитацию.
Иногда капитану слышался далекий, как бы застывший в воздухе звериный крик. Тогда он весь превращался в слух и подолгу сдерживал дыхание. Но вокруг все по-прежнему оставалось безмолвным, лишь звезды теряли свою яркость, предчувствуя наступление утра, и холодновато, с извечной таинственностью смотрели на землю.
Шелест оставил портфель полковника фон Гильфингера на месте своего ночлега, закрепил ремень на поясе с шестью магазинами в чехлах, взял кое-что из продуктов и рассовал их по карманам, за пазуху.
Донесся далекий, неистовый, полный ужаса и страданий женский крик, в котором слышалась мольба о помощи. И это изменило намерения капитана. Он подавил колебания, резко развернулся и пошел в сторону, противоположную той, которую раньше наметил. Оружие держал наготове, когда раздалось несколько близких выстрелов, похожих на хлопки валка при стирке белья на реке. Затем услышал одинокую, не больше, чем в полдиска автоматную очередь. А потом все стихло.
Неожиданно лес расступился, он оказался на опушке. Чуть дальше за низкорослыми деревьями виднелось что-то, подобное человеческому селению.
Относились строения, разместившиеся по обе стороны длинной и широкой единственной улицы, к деревне или к хутору, определить сразу Шелест не мог. Они находились от него в сотне метров, обрушились и теперь тлели с неукротимыми живчиками огня темно-малиновым жаром. Ярко горели два подворья: крайнее от околицы и то, что стояло посередине. И тишина! Тишина погоста…
Шелест долго оставался неподвижным, прислонившись плечом к стволу сосны. На востоке ширилась алая полоса зари.
Над головой Шелеста с тонкой ветки березы, свечой устремившейся вверх, откуда ни возьмись, большая сорока. Словно в насмешку над его нерешительностью, она тут же опустилась на землю и громко застрекотала. Затем, перелетев на сосну, под которой он стоял, нахально, прыгая с ветки на ветку, устроила шумный концерт, сзывая подруг.
Со стороны пожарища донесся истошный, тоскливый собачий вой.
Шелест шевельнулся и, прячась в густо проросшем по опушке кустарнике, короткими перебежками