злые... а Бог уготовил нам столько счастья.
— ...А что мы видим вокруг? — вскричал скат, еще больше распаляясь, и тут же, как исполнители пародий на негритянские песни, ответил на свой вопрос: — Только преступления, ненависть и войны...
— А когда жизнь тебя чему-нибудь научит, — сказала Сара, — и ты понимаешь, что тебе не поднесут счастье на нагретой тарелке, наступает старость — и все позади.
— ...А почему? Из-за собственности, этого установления дьявола, — надрывался скат. — Из-за любви к вещам, врага любви к Богу...
И старый Планти закричал:
— Правильно! Правильно! — и захлопал своими большими ластами.
— Ты, верно, отложила кое-что про черный день, Сара, — сказал я. — И даже если Фред окажется свиньей...
— Ах, Боже мой, который час? — Она страшно переполошилась.
— Не волнуйся, Сэл, допивай свой стакан, и я посажу тебя на автобус... Только сперва зайдем ко мне, чтобы ты знала, где лежит ключ.
— Ты, правда, хочешь, чтобы я зашла? — сказала Сара, вконец расклеившись.
— Ну, если ты боишься за свою невинность...
— Ах, Боже, — и она захихикала, как девчонка, работница с молочной фермы, когда ее затащишь на сеновал. — Как не стыдно. В наши годы. Стара уж я.
— Это мы еще посмотрим, кто стар, кто нет... А потом мы поужинаем где-нибудь.
— Ну конечно же, Галли, мне так хочется угостить тебя ужином, я бы и сегодня чего-нибудь принесла, только торопилась выбраться, пока его сестрица ушла за покупками. И у меня есть несколько рубашек, которые тесны Фреду в горле. Тебе ведь пригодились бы теплые рубашки?
— ...Собственность, это измышление дьявола, которое порождает зло, зависть, ненависть, воровство, полицию, жестокость законов, армию, флот, войны...
Хлопки усилились, и Сара допила свой стакан, чтобы и самой похлопать. Старое бланманже таяло, исходило сантиментами и пивом, нос ее пылал огнем, серые глазки наполнились слезами, и, когда она принялась хлопать своими толстыми ручищами, все ее подбородки, и шея, и грудь заколыхались вверх и вниз, и даже зад, обтянутый черной бумазеей — или как это там называется? — запрыгал на стуле.
Но тут она заметила, что я гляжу на нее, и, как в прежние времена, мгновенно прочла мои мысли.
— Смешно на меня смотреть, да? Что поделаешь, старость не радость. А только если тебе на все наплевать, лучше ложись да помирай.
И я снова ее стиснул. До того она мне голову закружила и так меня разобрало, что я готов был умыкнуть ее в ту же минуту. Хотя мне следовало бы помнить, что я слишком занят и у меня нет времени на женщин, кроме как по делу.
— Не вешай носа, Сара. Оставайся сама собой. Дай себе волю. Поступай, как чувствуешь, а если кто посмеется, пусть его. Думаешь, надо мной не смеются? А я смеюсь в ответ. Есть своя выгода в том, что стал старым огородным пугалом. Выпей, старушка, и мы посмеемся над ними вместе.
Тут за дверьми послышалось шарканье, словно начиналась собачья драка, а затем все, кто был в комнате, поднялись и запели «Иерусалим»{18}. И Сара тоже соскочила со стула и принялась петь во весь голос, вытягивая шею и закрывая глаза, как тенор-гастролер:
— Ах, — сказала она, — я всегда любила эту песню. Очень мотив красивый, и что там ни говори об евреях, они хорошие семьянины.
— Живей, Сара, осталась всего одна бутылка. — И я разлил пиво.
— Ой, Галли, я не могу... у меня голова кружится. Но нам, верно, не выйти отсюда, покуда остальные не двинутся с места.
— А нам и здесь неплохо, — сказал я, прижимая ее покрепче. Потому что, сказать по правде, воспоминания и пиво, да и сама Сара кинулись мне в голову; казалось, мы снова молоды, не старше сорока. И мы принялись целоваться и так далее. А Сара и смеялась и плакала — все в одно время. И наши стулья опрокинулись к стене.
Но через некоторое время я обнаружил, что голова моя втиснута под полочку для посуды, а сам я чуть не задохнулся под Сарой, которая окутала меня своей бумазеей буквально с ног до головы, а в бедре — острая боль; я подумал — видно, ишиас разыгрался, но потом догадался, что меня колет Сарин зонтик, зажатый между ножками стульев. Я начал выбираться на волю, а Сара сказала:
— Ох, ох, осторожнее, не помни мне шляпку... Ах, Боже милостивый, меня всю разломило! — Но когда она взглянула на меня, а я посмотрел на нее, в голосе ее был не смех, а слезы. — Ах, Боже, мне стыдно за себя, Галли; ты можешь смеяться, но мы слишком стары. И я в своем траурном платье ради бедняжки Рози. Нехорошо... некрасиво. Мы стары, Галли, и никуда тут не денешься. Вот если бы я сходила в косметический кабинет, и был бы у меня пеньюар, как у старой актрисы, и сидела бы я в будуаре с шелковыми кушетками и цветами, разве что тогда... Да нет, все глупости. Слишком я стара. И посмотри только на мои чулки. Верно, половина пуговиц от пояса вырвана с мясом. На мне местечка живого нет и... Ой, который час? Неужто половина одиннадцатого? — Старая леди так раскудахталась, что я испугался, как бы с ней не случилась истерика.
Она схватила зонтик и кинулась к черному ходу. Я побежал за ней, пытаясь успокоить ее:
— Стой, Сара, не беги... ты взорвешься.
— Не беги! Да мне повезет, если я поймаю последний автобус. Фред вот-вот вернется, а может, и его сестрица явится с ним. Ах, Галли, ты же ничего не знаешь, иначе разве ты пришел бы ко мне в дом! Они все раскопали... А тут еще эта Коукер и Хиксон; даже про картины разнюхали.
— Ну, Сэл, если Фред выставит тебя за дверь, приходи... возвращайся ко мне.
— Он этого не сделает. Только не Фред. Дурак он, что ли? Что тогда будет с Дикки, да и с ним самим? При этой тощей карге. Мой автобус, да? Ну, все равно, ничего не поделаешь, я больше не могу бежать. Ах, у меня так болит в середке... Зачем только я пила это пиво?
Наконец я доволок ее до остановки, и когда подошел автобус, она на минуту пришла в себя, как это умела только Сара в любых самых критических обстоятельствах, взяла меня за лацкан, подняла глаза и сказала:
— Мне не надо было приходить, Галли, да? Только расстроила нас обоих. Но мы были счастливы, правда? И я принесу тебе носки и рубашки, и у меня еще есть старое пальто, а если я побоюсь уйти так далеко от дома, я пошлю их по почте. Только не приходи ко мне и не пиши. Это опасно, право же, опасно. И следи за своей грудью. Тебе бы надо купить шерстяное белье на зиму, сам знаешь. Я положу кое-что в посылку, сорок шестой размер, так, кажется. А если оно будет тебе велико, сядет после стирки. Может, я больше никогда не приду, но все равно мы были счастливы, да, Галли? Я хочу сказать — раньше, в хорошие времена... мы были самой счастливой парой. Ах, Боже, вот и автобус... Но ведь правда, мы были самой счастливой парой на свете? У тебя язык не повернется сказать «нет». Хоть ты и покалечил мне нос, я благодарю Бога за те дни, и ты был мне чудесным мужем, когда хотел.
— Быстрей, Сэл, — сказал я. — Залезай, старушка. — Я испугался, что она растечется по панели.
— Да, я благодарю Бога за эти дни. У нас осталось кое-что получше, чем красивые носы, да? У нас остались воспоминания, а они покрепче, чем наша бренная плоть.
Я почувствовал, что взволновался почти так же, как Сэл. И когда автобус тронулся, я чуть не прыгнул следом за ней на подножку. Но удержался. Автобус ушел, а я зашагал по Гринбэнк в самом приподнятом настроении. Вот это вечер! Я не мог изгнать Сару из сердца. Как живая стояла перед глазами. Ее рука, наклоняющая стакан, и поворот ее торса, не очень гибкого, это верно, но я видел в ней женщину, ту,