— Верность своему полу.
— Вовсе нет, просто чувство. Если бы вы, мужчины, хоть на пять минут стали женщинами, вы бы и сами не захотели меняться.
— А я думал, ты недовольна тем, что ты женщина.
— Я недовольна тем, какая я. Но какая есть, такая есть. У меня хватит гордости.
— О да, у тебя ее предостаточно... потому ты и стелешься под ноги этому прощелыге Вилли.
— Вилли — дело другое. Тут гордость ни при чем. Вилли был моим парнем. Он хорошо относился ко мне. Оставьте Вилли в покое, слышите?
Серое утро. Воздух как снятое молоко. Серое небо, серая улица, дома пробегают мимо, как серый палисад. Зеленовато-серая рожа над печными трубами в том месте, где спряталось солнце. Надутая, заплывшая рожа с заплывшим, прищуренным глазом. Разбойничья рожа, сразу видно — совесть нечиста. По небу шлепают крыльями старые черные грачи, по улице шлепают шинами старые черные таксомоторы.
— Ладно, Коуки, — сказал я. — Тут уж ничего не попишешь. Ты такая, какой тебя сотворил Господь Бог... при небольшом вмешательстве папаши.
Коукер призадумалась, подергала клювиком. Сказала:
— Я ничего ни от кого не жду.
— Рад это слышать, — сказал я. — Я боялся, вдруг ты и правда ждешь.
— Чего?
— Прибавления семейства.
— Не ваше дело.
Я чувствовал: она старается придумать что-нибудь злое, такое, что уязвит меня в самое сердце, и я сказал:
— Валяй, Коуки. Не стесняйся. Отведи душу. Если это тебе поможет. Я потерплю.
Коукер еще подумала. Но настроение у нее изменилось. Наконец она сказала тоном, каким разговаривала с посетителями пивной:
— Чего ждать от мужчин, кроме беспорядка и болтовни?
— А чего ждать от женщин?
— Всего, что у нее есть, и улыбки в придачу.
— Не надо, Коуки, — сказал я, — не надо отдавать все, что у тебя есть.
И Коукер снова рассвирепела. Но в ту самую секунду, когда она была готова сразить меня наповал, настроение ее опять переменилось, и она сказала:
— А может, я и... у меня хватит гордости.
Я подождал минуту, чтобы тепло этого признания окутало наш разговор, затем сказал:
— Надеюсь, ты не дала Вилли ничего такого, без чего тебе не обойтись.
Коукер не ответила, но по-прежнему оставалась величава и спокойна.
— Если бы Вилли взбрело на ум отрубить тебе ноги, ты бы, верно, легла в кухне на пол да еще одолжила бы ему свой передник, чтобы он не забрызгал брючки.
— Лучше голову, чем ноги. А еще лучше, если б он воткнул мне вертел в сердце. Я не люблю беспорядка. Но почему бы и нет? Даже ноги. У меня хватит гордости.
— Вот, вот, Коукер, потому я и беспокоюсь. Твоя гордость втравит тебя в неприятности.
— Мне не привыкать.
— Гордость хорошо помогает от простуды, но на ней далеко не уедешь, — сказал я. — Этот велосипед ездит только по кругу. А тебе надо уехать подальше от этой вонючей кучи отбросов, Коуки. Надо забыть про Вилли и про Белобрысую и взяться за что-нибудь новенькое. А нового хоть отбавляй. Оно только и ждет, чтобы сказать тебе «здравствуй», и куда лучше пахнет.
Коукер ничего не ответила. Она чистила перышки — приводила в порядок шарф.
— Ты мне нравишься, Коуки, — сказал я. — Но не это главное. Неприятности наших друзей — наши неприятности, а я не люблю неприятностей. Я влюбился бы в тебя, Коуки, будь я не так занят. И мне грустно видеть, что Белобрысая завладела твоими мыслями и, словно червь, точит тебя. Чем она хуже, тем хуже для тебя. Знаешь, есть на свете субъекты, о которых я стараюсь даже не вспоминать, не то у меня в мозгу язва будет. Послушай, Коуки, вот тебе совет из первых рук: если уж тебе надо кого-нибудь ненавидеть, так ненавидь правительство, или народ, или море, или мужчин, но только не какого-нибудь определенного человека. Не того, кто на самом деле причинил тебе зло. Не успеешь ты оглянуться — он отравит твое пиво, как синильная кислота, затянет глаза, как катаракта, будет до звона в ушах давить, как опухоль в мозгу, кипеть на сердце, как расплавленное олово, и проедать кишки, как рак. Ну и смеялся бы он, если бы узнал об этом! Пока зубы не выпали бы... от старости. Стоит ли валять дурака?
Коуки услышала только первые мои слова, всего остального она и не слушала. Но почувствовала и на четверть дюйма придвинула ко мне правое плечо. Шаг к откровенности.
— Я вам скажу, мистер Джимсон. Девушка должна быть гордой. Особенно с такой физией, как у меня. Всякий раз, как я вижу себя в зеркале или в витрине, мне это нож в сердце; а уж когда я гляжу на других девушек, меня словно огнем жжет. Даже на таких девушек, которых и я могла бы пожалеть. Их взгляды для меня точно раскаленные иголки.
— А твои для них?
— А мои для них. Это происходит помимо воли. Перекрестный огонь. Первый раз мне досталось, когда я кончила школу. Мне было четырнадцать лет. Здоровый пинок. И пинки шли один за другим так быстро, что я не успевала отбрыкиваться. Тут призадумаешься.
Мы ехали мимо садов; деревья вздымали к грязному небу костлявые черные руки, точно неприкасаемые, молящие Всевышнего о благословении, хотя они и знают, что все их мольбы тщетны.
— Я хочу сказать, если ты девочка, — сказала Коукер. — Мальчика ничто не заставит задуматься.
— Только о том, чем бы где разжиться да что пожрать. О себе самом — нет.
— Я думала не о себе, я думала, как это выходит, что все цветочки достаются девке, которую назвать — только язык марать, а все пинки мне, потому что моя физиономия не подходит для этикетки на спичечные коробки.
— Что поделаешь, услада для глаз дороже домашнего уюта. Даже у такого субчика, как Вилли, есть поэтическая струнка. Он сам не свой, когда видит настоящую ягодку. Против рожна не попрешь.
— Будто я не знаю. Все мужчины дураки.
— Или художники.
— Если Вилли женится на Белобрысой, она ему устроит из жизни ад.
— Он и не захочет другой жизни, если она не подурнеет.
— У нее злое сердце.
— Добрые сердца стоят шесть пенсов за дюжину, а ягодки — редкий товар.
— Зачем тогда нас делают?
— Массовое производство, и выбирайте, что вам по вкусу, а добродетели нам и даром не надо.
— Слава Богу, у меня есть гордость.
— Ну, гордость помогает тебе держать прямо спину, но вряд ли греет кишки.
— Кто вам сказал, что мне холодно?
Хиксон живет на Портлэнд-плейс возле Риджентс-парка. Коукер позвонила, и я сказал:
— На твою ответственность, Коукер. Я умываю руки.
— Хорошо, на мою ответственность.
Слуга в синей ливрее открыл дверь и провел нас в небольшую комнату, уставленную безделушками. Чего там только не было! Видно, Хиксону осталось одно — коллекционировать или пить. Слуга вышел.
— Кто это? — спросила Коукер.
— Дворецкий. Всегда в синей ливрее.
— Откуда мне знать, что он не джентльмен.
— Ниоткуда... Погляди-ка на это. — И я показал ей крошечные японские нэцкэ{21} на каминной доске, настоящие старинные нэцкэ. Из дерева и кости, с морщинками на подошвах ног.
— Увеличь их в пятьдесят раз, и это будут колоссы. Монументальная работа. А посмотри на