– Видишь, – продолжала она, – и название здесь: «Tour en bois, quatre – Токарный станок, номер четыре».
Это совпадение несколько обозлило меня, хотя с какой стати – для большой картины художники делают по двадцать набросков. Не такое уж совпадение, но что-то мне было не по шерстке.
– Тур эн буа, – повторил я. – Я знаю, что это значит.
– Ш-ш, милый. Конечно, знаешь. Но посмотри! – Пару белых хлопчатобумажных перчаток моя подруга натягивала так, словно двадцать лет проработала в галерее «Тэйт». Она подняла старый каталог на раскрытых ладонях, понюхала его, как розу. Тихо, осторожно она опустила его на серую ткань, и мистер Утамаро, торжественно поклонившись, убрал этот до странности заурядный предмет в пергаментный мешок.
Уже пала ночная тьма, и машины, проносившиеся под окном, превращали всю стену в картину великого Джима Дулина,[64] которого выгнали из Мельбурна в 1966 году. Теперь уж пора уходить – но нет, мы перешли в маленький альков, и мистер Утамаро церемонно подлил мне в стакан, и я выслушал историю этюда «Toir en bois, quatre», который попал в Японию на выставку работ Дюмона, Леже, Лейбовица, Метцингера[65] и Дюшана, организованную «Мицукоси», чтобы познакомить японскую публику с кубизмом. Отец мистера Утамаро фотографировал картины и встречался с самим мсье Лейбовицем. И, господи боже ты мой, вот и еще один экспонат – солиднейший японский джентльмен бок о бок со старым козлом в навороченном ресторане среди тяжелых черных стульев стиля «ампир».
– Ты знаешь кто это, Майкл?
– Нет, конечно.
– Это друг мистера Утамаро, мистер Маури, он купил «Touren bois, quatre» в 1913 году.
Я кивнул.
– Майкл, ты же знаешь его сына!
Знать я его не знал.
– Майкл! Его сын – тот самый, кто купил всю твою выставку! Я тебе говорила, – заявила она и сильно покраснела – не от волнения, а от досады, понял я.
– По-моему, имени ты не упоминала.
– Ах, все равно, – буркнула она и вдруг сделалась нежной, ее рука через весь стол потянулась к моей руке. – Так что когда мы с ним встретимся, милый, он, наверное, покажет нам «Touren bois, quatre».
Я глянул на мистера Утамаро и поклонился, не вставая со стула. Надеюсь, это достаточно вежливо со стороны волосатого варвара.
Марлена встала. Мистер Утамаро встал.
Слава Христу, подумал я, с этим покончено.
Как говорится, я сильно заблуждался.
32
Марлена сказала: ты, должно быть, готов до луны подпрыгнуть – такой успех!
Я ответил, что чувствую себя как нельзя лучше. Бессовестное вранье, однако не мог же я сказать правду: до чего противно, когда чужие люди забирают твои работы. Если б еще в музей, ладно, это совсем другое дело. Но покупателем, насколько я понял, выступала какая-то японская корпорация. Пусть бы приобрели «Эмпайр-стейт-билдинг», какое мне дело. Всего Ван Гога, если есть охота. Лейбовица – что за беда? Но что этот мистер Маури будет делать с «Екклесиастом»? Истица заполучила все картины, «написанные до оглашения развода», а этот засранец забрал себе все остальное. Раз – и вычеркнули меня из истории.
Все эти скверные и неблагодарные мысли я держал при себе как минимум двенадцать часов, то есть пока мы не уселись на татами среди сорока японцев, пивших пиво и евших сырую рыбу на завтрак.
Когда я заговорил о запретном, Марлена вновь взяла мои мясницкие руки в свои, сжала каждый уродливый, как сосиска, палец, словно именно он, лично он, таинственно и непостижимо создал «Тайную вечерю». Ни на миг не прерывая эти ласки, она тихонечко стала напоминать мне о преимуществах сложившейся ситуации. Привела пример: она подтвердила подлинность одной картины Лейбовица Генри Бейгелю, южноафриканскому миллионеру, а заодно выяснила, что этот поганец скопил 126 работ американского художника Джулс Олицки.[66] Бейгель – последний придурок, сказала она, но глаз у него есть, настоящий, и он понемногу набивает цену на Олицки и, как и мистер Маури, скупает целые выставки. Будь ты Джулсом Олицки, продолжала она, взмахивая немыслимо длинными ресницами – словно проведенные ручкой штрихи в вездесущем неоновом свете, – ты бы понимал, что тем самым цена твоих работ поднимается и лучшие из них в итоге попадут в большой музей. Твое будущее гарантировал не какой-нибудь пузырь надутый, вроде Жан-Поля, а опытный, алчный коллекционер – чего же лучше?
Да, Генри Бейгель, это хорошо, а кто такой, мать его, этот мистер Маури? Я не собирался грубить. Конечно же, я был счастлив, очень, на хрен, счастлив. Счастлив и благодарен. Я любил ее, не только ресницы и щечки, но ее нежность и великодушие и – пусть это покажется извращением – ее коварство. Так уютно было с ней, с этим легким и тонким телом, бездонными глазами.
Утром, после завтрака, мы вернулись на место преступления в «Мицукоси». Я рассчитывал, что мне станет полегче, когда я окажусь там. Наверное, мы оба на это рассчитывали. Но мои картины показались мне чуждыми, заброшенными, почти бессмысленными, как несчастные полярные медведи в зоопарке северного Куинсленда. Что себе думали посетители? Я спросил одного, с блондинистой мелированной прядью, но это уже потом, после ланча. Я много пил, Марлена шикала на меня, мы вышли на улицу и немного прошлись, не заглядывая в бары.
Факс-приглашение от мистера Маури дожидалось нас в так называемом «рёкане».[67] На двух страницах, первая – изящная карта, вторая – чрезвычайно формальное письмо, эдакий пародийный перевод из русского «Ревизора».
Я решил вести себя как джентльмен и держаться подальше от мистера Маури.
На столь великодушное обещание Марлена ответила не сразу. Выждала, пока мы не вернулись в наш крошечный, номер, потянула время, снимая сандалии, усаживаясь на корточки перед низеньким столиком.
– Ладно, Мясник, – сказала она. – Пора с этим кончать.
И она впилась в меня змеиным взглядом.
– Во-первых, – сказала она, – этот человек – крупный коллекционер. Во-вторых, я веду с ним серьезные дела. В-третьих, не вздумай теперь меня опозорить.
В уродской моей молодости с этого началась бы страшная ссора, которая продолжалась бы до утра, и восход солнца я встречал бы в одиночку в каком-нибудь украинском баре. А Марлене Лейбовиц я отвечал:
– О'кей.
– Что – о'кей?
– О'кей, не стану тебя позорить.
Непривычное для меня дело – сдаваться без борьбы. Мог бы еще вскипеть, но когда я надел свой пиджак от Армани, Марлена собственноручно повязала мне галстук.
– Ох, – промолвила она, – как я тебя люблю!
С Марленой я всегда оказывался в неведомой стране. Что такое Роппонги знали все, только не я. Какое-то место в Гламурном Городе, где отец мистера Маури держал известный бар и там ночи напролет торчали американские шпионы, гангстеры и залетные кинозвезды. Отец мистера Маури – во всяком случае, по его словам, – превратил пинбол в японскую забаву, поставив его на попа и, когда убедился в том, что большое количество этих штуковин влезает в тесное помещение, изобрел хитроумную систему, с мягкими набивными игрушками и ужасно узкими дорожками, то есть патинко, знаменитую игровую машину. Некоторые оспаривают его первенство, но никто не отрицает тот факт, что мистер Маури задолго до войны стал мафиози и вместе с тем – серьезнейшим коллекционером искусства. Сын был преисполнен сыновних чувств. Чтобы войти в офис Маури, нужно было пройти через святилище предков, бар, на доске мелом написано меню – паршивая пицца да итальянские тефтели, наследие ковбойских вкусов оккупантов.
В этот час дня, пока пресловутая подсветка еще не сотворила свое волшебство, в «Синем баре Маури»