руководителям СССР и принимая меры, чтобы эти протесты обладали достаточной проникающей способностью, а не оседали в архивах КГБ. Гигантская советская бюрократическая машина почти не слышит слов и лучше воспринимает более первичный язык жестов. К счастью, это понимали в Национальной академии наук США, благодаря решительным действиям которой весной 1980 г. КГБ было вынуждено резко сменить тактику от 'Изменник Сахаров давно выродился как ученый' к 'Академик Сахаров имеет в Горьком все возможности для научной работы'. (Не исключено, что тогда это спасло Сахарову жизнь.) И все три года КГБ вынужден доказывать (кому? — Правительству? другим звеньям аппарата? — но, очевидно, вынужден), что объявленный бойкот неэффективен. Иностранным ученым, прибывающим в СССР по тем или иным официальным приглашениям, следует иметь в виду, что сам факт их приезда, их имена используются (без их ведома) против Сахарова для демонстрации того, что 'Сахаров забыт', что западные ученые якобы смирились с его депортацией. Озабоченность положением Сахарова, выраженная устно в личных беседах с советскими официальными лицами, является недостаточной профилактикой такого использования.
Открытое обращение (в Правительство, в Академию…), отправленное адресату заказным письмом по московской почте и переданное прессе, по-видимому, закрывает возможность секретной полиции маневрировать именами зарубежных гостей. (Публикация в прессе возможна и после возвращения из Москвы на родину, хотя это не столь эффективно.) Если же такое обращение будет передано иностранным корреспондентам в Москве (а тем самым, предположительно, станет известно тем в советском аппарате, кто контролирует деятельность КГБ) и одновременно вручено руководителям Академии, другим видным советским ученым, то можно даже надеяться на определенный положительный результат. (Такой метод следует испытать также для помощи Орлову, Щаранскому и другим правозащитникам.) Руководство Академии — не только Президент Александров, но также вице-президенты академики Велихов, Котельников, Логунов, Овчинников. Каждый из них имеет прямой доступ в Правительство СССР и мог бы через голову КГБ говорить о положении Сахарова. Весьма влиятельные фигуры академики Басов и Марчук. Н.Г.Басов — лауреат Нобелевской премии по физике, директор Физического Института АН, в ноябре 1982 г. избран членом Президиума Верховного Совета СССР (одновременно с Ю.В.Андроповым). Г.И.Марчук- заместитель Председателя Совета Министров СССР, председатель Государственного Комитета СССР по науке и технике. В январе 1983 года Марчук вел важные для СССР переговоры во Франции и 12 января был принят Президентом Миттераном. (Побеспокоил ли Миттеран Марчука вопросом о положении Сахарова и других репрессированных ученых?) Подобно всей советской системе, каждый из этих людей в основном реагирует не на слова, а лишь на чувствительные для них действия. В связи с этим последним замечанием необходимо, в частности, указать на международное сотрудничество СССР в исследованиях по мирному использованию термоядерной энергии. Академик Сахаров (совместно с покойным академиком Таммом) — пионер всего этого направления, и то, что с ним сейчас делают, вряд ли совместимо с таким сотрудничеством. В письмах и обращениях в защиту Сахарова следует снова и снова повторять о его научных заслугах, в том числе в области фундаментальных исследований. Так, если «Правда» под рубрикой 'Тайны материи' публикует (23 января 1983 года) сообщение об экспериментах по регистрации распада протона, то имеет смысл довести до сведения высшего советского аппарата о пророческом вкладе Сахарова в этой области.
Допустимо ли, чтобы такой человек задыхался в Горьком? Высылка и задержание Сахарова аналогичны захвату американских дипломатов-заложников в Иране, и он может быть свободен так же, как были освобождены американские дипломаты. Сахаров должен вернуться к нормальной жизни, посещать научные семинары, осуществлять научные контакты по своему выбору, пользоваться услугами академических врачей, участвовать в заседаниях Академии наук СССР, членом которой он является с 1953 года. Сахарову должно быть разрешено вернуться домой в Москву или, по крайней мере, в его загородный дом под Москвой.
Москва, Январь 1983 год.
Сегодняшняя ситуация в СССР такова, что мы не можем назвать наши имена. Мы живем в таких условиях, что наши подписи, ничего не добавляя к содержанию настоящего письма, неизбежно поставят под удар работу и семью каждого из нас.
Перечитал я через восемь лет этот свой текст и снова расстроился. Сколько возможностей оказалось неиспользованными!
Суть письма, в сущности, в призыве делать то, что делали Мишель и Пекар во время «Лизиной» голодовки, когда они устроили пресс-конференцию (о встрече с руководством Академии) тут же в Москве. Но, по-моему, никто не последовал их примеру. Тем более, что тех иностранных ученых, которые были внутренне готовы к таким активным действиям, власти предусмотрительно на многие годы лишили въездной визы (Джоэль Лейбовиц из Ратгерса, Кристоффер Йоттеруд из университета Осло и другие). Ну а «вежливых», наоборот, принимали со всем гостеприимством.
Полагая, что западные ученые не читают того, что публикуется за рубежом по-русски, я перевел это письмо на английский. В этом мне помогла, а также отпечатала его на английском мать Павла Василевского Майя Яновна Берзина, которая не раз в самые тяжелые времена с готовностью выручала в этих рискованных делах. Слава Богу, что была такая, прямо скажем, уникальная возможность — при полном в этих вопросах единогласии также и абсолютная надежность. То же самое можно сказать, конечно, и про Марию Гавриловну [21], Софью Васильевну Каллистратову, Евгению Эммануиловну Печуро [22], не говоря уже о Елене Георгиевне (я назвал только тех, с кем хорошо знаком). Но правозащитники были все просвечены, да и машинки уплыли при неоднократных обысках, и не знаю, как бы я выходил из положения, если бы не Майя Яновна.
Дальнейшая судьба английского варианта — из детектива, к сожалению, с неудачной концовкой. Ключевая фигура здесь — известный американский физик-теоретик Эдвард Виттен, специалист по квантовой теории поля и теории струн. В конце января 1983 (или, может быть, в начале февраля?) он приехал в Москву, посетил на ул. Чкалова Елену Георгиевну (на что далеко не каждый иностранный гость решался) и сделал доклад на квартире у Якова Львовича Альперта на семинаре ученых-отказников. Я пришел на семинар специально, чтобы передать Виттену «Письмо». Практика была такая: после доклада иностранного гостя приглашали в маленькую комнату и туда по очереди заходили те, кто хотел с ним пообщаться в приватном порядке. Общение, конечно, происходило не вслух. Зашел и я, отдал Эдварду письмо, изложив кратко на бумаге суть дела и добавив, что есть шанс, что при выезде из СССР в аэропорту у него письмо отберут и что надежнее, если он сумеет отправить его как-то через посольство. К сожалению, он не прислушался к этому совету. На следующий день он уехал, а еще через несколько часов в Москву прилетел другой физик (не помню его имени; я с ним не встречался), который рассказал отказникам, что встретил Эдварда Виттена в аэропорту в Париже совершенно потрясенного. В Шереметьево у него отобрали все подчистую- все бумаги. После того, как английский вариант «Письма» так нелепо засветился, я уже не счел себя вправе повторять эти опасные попытки, тем более, что русский текст Елена Георгиевна закинула за рубеж. Но так мне было жаль, что письмо не попало непосредственно в FAS и NAS [23].
О том, что это письмо на Западе приписывали самому Сахарову, я узнал только теперь, прочитав книгу Андрея Дмитриевича. Почему я его не подписал? Еще раз об этом, чтобы поставить все точки над «i». Каждое возникновение госбезопасности в поле зрения нашей семьи было страшным ударом по нервам и здоровью моей жены. Подписать письмо означало снова нанести такой удар — своей рукой, росчерком своей, так сказать, авторучки. Я уже говорил об этих неразрешимых дилеммах в главе 1. Конечно, мы с женой всегда были полные единомышленники и никогда никаких упреков у нее даже в мыслях не было. Но что она могла с собой сделать, нельзя заставить себя не волноваться. И не такие боялись, а она к тому же поэт. Позвольте привести одно из стихотворений Ларисы Миллер того периода: Благие вести у меня,
Есть у меня благие вести: Еще мы целы и на месте К концу сбесившегося дня. На тверди, где судьба лиха