этом чудесном лайнере мы должны съесть и выпить все, что сможем. Говорят, на Земле такой отличной водки уже не достать. Равно как и закусок… Кошмарно, в сущности… Может, придется голодать!
Румяный Андрей опрокинул в себя рюмку, задышал и остановил взгляд. Мне показалось, будто он с ужасом всматривается куда-то чуть левее моего плеча.
— Ты так говоришь, будто тебе уже приходилось голодать, — сказал Гусев.
— О да! Целых три дня я однажды голодал! Это было чудовищно…
Андрей замотал головой, отгоняя то ли воспоминание о голоде, то ли самый призрак его за моим плечом.
Анна усмехнулась и закурила следующую папиросу.
Я был здесь, с этими людьми, только для того, чтобы в нужный момент взять Анну за руку и увести отсюда. По мне, момент этот настал уже давно. Но она думала иначе — ей следовало принять решение. Касающееся не нас обоих, а только ее одной.
Я ждал — уже без нетерпения. Утренняя лихорадка сообщала окружающему двойной смысл: я словно читал о себе самом в старой, терпко пахнущей книге, с неровно обрезанными страницами и пометками на широких полях.
— Максимов думает о том, что скоро он будет дома, — сказал Гусев. — Это приятные мысли. Пусть… Не будем его смущать.
— Пожалуй, — согласился Андрей. — А то ведь как обычно? Война, бестолочь, лучшие годы убиты… Горечь, одна горечь — как в этой рюмке. В сущности…
— Нет горечи, — сказал я.
— Ого! — Гусев щелкнул пальцами и подмигнул мне. — Лихо. Так-таки и нет? Ни капельки? А вы — пижон, Максимов. Но это к лучшему. Не обижайтесь.
— Да, обижаться не стоит, Максимов, — вставил Андрей, — у него после пятой стопки все кругом пижоны. В сущности…
— А то, что наш доктор именует сущностью, — просто пар. Мираж.
Гусев изобразил в воздухе пальцами облачко пара, а потом дунул в него для пущей убедительности.
— Я не обижаюсь, — сказал я. — Горечи нет. Я устал, но я скоро буду дома. Буду жить…
— А чем заниматься станете? — спросил Андрей.
— В самом деле, Максимов? — Анна подалась вперед и смотрела теперь с любопытством и строго.
— Наймусь в смотрители маяка на Заливе, — ответил я ей. — Буду рыбачить. Читать старые журналы. Заведу дворняжку, научу ее прыгать сквозь обруч. За спичками и солью стану приходить в сестрорецкий магазин — босой, в парусиновых штанах и панаме… Привыкну курить трубку и рассказывать небылицы.
— Чудесно, — сказал Андрей, откинулся на спинку стула и задышал, похожий на сытого кита.
— Это похоже на вас, — заметила Анна с удовлетворением, после чего вновь замкнулась в глубине табачного облака.
Гусев несколько раз сморгнул. Я вдруг заметил, что лицо у него сероватое, нездоровое, а морщины у глаз — в склеротических тонких розочках.
— Максимов — мудрец! — провозгласил Андрей. — Это закономерно и символично. Звездные странствия человечества закончились поражением, значит — нам всем пора домой. В колыбель, так сказать. Научимся жить немудрящим трудом, нехитрыми радостями, а звезды станут для нас просто звездами, как прежде… Эти крохотные плевочки… или как там?
Гусев поморщился. Потом, глядя на скатерть, произнес очень трезвым голосом:
Встав из-за стола, он преувеличенно твердым шагом подошел к иллюминатору. Щелкнул портсигаром. Сказал негромко:
— Привык курить в форточку… В космосе это смешно. Правда, Максимов?
— Ну вот… — Андрей заерзал на стуле. Ему было неловко. — Сам говорил, что не стоит смущать нашего гостя, и сам же раскаркался, как ворон Поэ…
— Нам пора, Максимов, — сказала Анна, вставая. — Только сначала я хочу туда, где громкая музыка и танцуют.
— А я думал — в преферансик… — растерянно пробормотал Андрей и покраснел.
Гусев резко обернулся.
— Преферансик? — переспросил он, шевельнул бровью, а потом громко рассмеялся, хлопая Андрея по плечу.
— А что? — удивился Андрей. — Хорошая игра…
Гусев едва процедил сквозь смех:
— Уморил… Сидеть мне вечно без одной… А? Не обращайте внимания, Максимов… Ради бога! Преферансик! Желаю… провести время…
Он поперхнулся и натужно закашлял, притопывая ногой. Сквозь его элегантную фигуру офицера- джентльмена вдруг проступило что-то совершенно неуместное, мужицкое. Мне подумалось — на Земле Гусев сразу отпустит неопрятную бороду и станет стричься «под горшок». А в линялых его глазах, у самых слезных желез, быстро заведется пьяненькое лукавство.
Я поднялся, подошел к двери. Анна стиснула мою левую руку чуть выше протеза.
Я сказал:
— До свидания.
И мы вышли из каюты.
— Долго не начинают, — сказал Нико и локтем медленно столкнул тарелку со стола.
Капитан Паташон сказал:
— У-у-у…
А когда тарелка разбилась, добавил:
— Пф-ф!
— Не думайте, Анна, что все друзья Максимова — такие свиньи, как мы, — сказал Нико.
— Остальные гораздо хуже, — сказал я.
— По крайней мере с нами весело, — заметил Паташон.
— Я люблю, когда весело, — сказала Анна.
После первого бокала вина в ее висок будто вогнали раскаленную иглу. Боль прояснила мысли до остроты, а чувства притупились. Это ей понравилось.
— Удивительное дело, — сказал капитан Паташон, — сидим, ждем этих лабухов в мятых смокингах, ничего не происходит, а нам — хорошо.
— Успел напиться, стало быть. — Нико увлеченно конструировал катапульту из двух вилок и солонки, воображая траекторию будущих снарядов.
Нико ждал выступления певицы. Он влюбился в нее по радио, еще на фронте. Другие уединялись с фотографиями женщин — Нико надевал наушники. Часто можно было увидеть, как он лежит на спине, на своей койке, с остекленевшими глазами, уставленными в не наше пространство, а его породистое грузинское лицо искажено пароксизмом — зубы ощерены, усы торчком.
В наушниках он не услышал тревоги однажды ночью и попал под лучевой удар, прямо в блиндаже. Нико почти рассекло надвое, а правая его щека прогорела насквозь — видны были зубы. Врач сказал, что это из-за провода от наушников.
Нико собрали воедино в полевом госпитале, а поскольку синтескина у врачей уже не было, ему поставили на щеку заплатку из его же собственной кожи, срезанной с ягодицы. Заплатка прижилась, но