захлопнулась за ним дверца больничной кареты. С каким облегчением вздохнул я, когда его увезли, — и вот он снова здесь! Значит, снова нам жить во имя его, снова пугаться, исполнять его причуды? Хуже! Хуже, во сто раз хуже! Тот был достаточно материален, чтобы можно было в крайнем случае вышвырнуть его, — этот, новый, был неуязвим. Теперь-то уж он доподлинно невидим!
«Знаем мы это особое состояние» — слова Кунца Соня превратила в оправдание своих странностей. Слова эти служили отличным прибежищем для ее новой, странной злокозненности. Какую бы шалость она ни сочинила, какую бы шутку ни притянула за волосы — всякий раз в ее защиту выставлялось это «особое состояние», которое все объясняло для Хайна и Кунца. Будущая мамаша имеет право на те или иные выходки, на подозрительные настроения, от которых так и разит жестокостью…
Если где-нибудь в холле Филип ронял ложку с подноса — Соня пугалась. (Со временем я научился заранее угадывать, когда она испугается.) Вскакивала с места, даже выбегала из комнаты — посмотреть, что случилось. Хайн провожал ее озабоченным взглядом. Она возвращалась чересчур веселая, закатывалась судорожным смехом, глаза ее блестели.
— Ах, господи, это просто нескладный Филип, а знаете, что я подумала? Честное слово, я думала — это дядя Кирилл!
И если Хайн хмурился, она весьма непочтительно ерошила ему волосы или смазывала его по лицу всей пятерней.
— Ох, папочка, ты же должен понимать! Он так долго жил здесь своей странной жизнью. Возможно ли совершенно вычеркнуть его из памяти? Он был такой чудак… Разве удивительно, когда мне что-нибудь порой его напоминает?
— Положим, это немножко неестественно, — возражал отец. — Ты вдруг стала без конца вспоминать о нем. Раньше у тебя таких странных идей не бывало!
Я только улыбался. Ничего не говорил. Я решил не говорить ничего, хоть бы Соня на голову становилась.
Кати в кухне уронила половую щетку. Соня уставилась на нее подозрительным взглядом:
— Кати, покажи, как она у тебя выпала? Повтори это движение, Кати! Да ну же, покажи, не стесняйся!
А Кати всегда готова на забаву. Подняла щетку — бац! — с грохотом бросила на пол.
— Понимаешь, Кати, я-то подумала, к тебе кто-то тайно пришел в гости… Не смейся! Мне показалось — дядя Кирилл…
Я мог встать, сказать ласково: Соня, Соня, глупенькая головушка! Я мог улыбнуться, погладить ее по щечке со словами: «Ты моя дорогая, только немножко смешная девочка… Хочешь рассердить меня, а я вот и не рассержусь. Знаешь что? Давай сотрем все наши недоразумения да начнем писать заново, на чистом листе!» — Многое я мог бы сказать и сделать, если б захотел, — но я не захотел. Порой мне даже тоскливо становилось от этой ее хитрой, утомительно-напряженной игры, к которой она прибегала все чаще; порой меня даже трогали ее искренние усилия вывести меня из равновесия. Шорох в часах уже был для нее прекрасным поводом разыграть одну из своих сцен — впрочем, всегда только при ком-нибудь третьем, никогда — с глазу на глаз со мной. Если же меня при таких сценках не бывало — она умела сделать так, чтоб сообщения о них до меня доходили.
Можно было заметить, что партнером своих импровизаций Соня выбирает Филипа предпочтительно перед Кати. Быть может, потому, что он был глуп, заикался и не умел достойным образом сыграть роль умника, все объясняющего и поучающего. Не раз заставал я Соню, когда она, ухватив его за пуговицу куртки, с пылающими глазами наседала на беднягу:
— По-вашему, Филип, это просто потрескивает мебель? Мне это, знаете ли, кажется странным. В нашей новой мебели ведь нет жучков-древоточцев! Скорее скажешь — кто-то грузный осторожно опустился на стул…
Меня немного злило, что поверенным своим она выбрала дурака и дармоеда Филипа. Разве я, ее муж, не мог ответить на ее вопросы, пусть самые нелепые?
— Филип, огня! — резко окликал я его, вынимая сигару из портсигара. Или с ледяным хладнокровием допытывался, чем он, собственно, занимается с тех пор, как увезли Невидимого. Полезно было время от времени напомнить парню, что он лишний в доме.
Порой Соня прикидывалась, будто ее вовсе не убедили, что то или иное явление имеет совершенно естественные причины. Она качала головой, садилась в уголок, потирая лоб, словно продолжала обдумывать случившееся. Но чаще она тотчас все обращала в шутку. Быть может, вся эта линия ее поведения получила бы совсем иную окраску, если б она так легко и бурно не обращала все в шутку. Сначала — недоверие, вопросы, кружащиеся вокруг одного и того же, — и вдруг все смазывалось хохотом. Хохот Сони говорил: ах ты, дурачок Филип, или неразумный папочка, или ты, Кати, такая веселая, так легко приспосабливающаяся, — как я вас разыграла! Вас обманула моя серьезность, и вот вы уже озабочены. Не верьте мне! Я ведь такая обманщица… Я выздоровела. И не знаю, куда девать свою кипучую энергию. Вы живете как старики — ты со своими унылыми заботами, а ты со своим убийственным молчанием, которым хочешь принудить меня ползать перед тобой в прахе. Пусть же взвивается надо всем мое будоражащее озорство! Я всегда сумею в нужный момент вырвать вас из вашего сонного прозябания. Всегда — стоит мне захотеть!
— Я знаю, что она шутит, — с измученным видом говорил Хайн, — я это знаю и тоже смеюсь про себя — только бы шутки-то не были так однообразны!
На заводе Хайн теперь все чаще извинялся:
— Петр, мне что-то нехорошо. Не по себе мне как-то, поеду-ка я пораньше домой. Вы тут и без меня управитесь.
Он стал раньше уходить с завода и позже выезжать из дому по утрам. Как услышу, бывало, на лестнице тяжелые шаги Анны, обутой в войлочные туфли, так уж и знаю: старуха ползет с поручением от хозяина. Следовал громкий стук в дверь и голос:
— Милостивый пан просит, чтоб вы его не ждали!
Предлоги бывали различны: то колотье в паху, то головная боль или насморк. А там уж и просто — не выспался, мол.
Без сомнения, потеря интереса к работе у Хайна вызывалась еще и переменами на заводе. Там все явственнее внедрялся новый, чуждый ему порядок, ощущалась какая-то чуждая ему сила — например, сила моей лапы. С тех пор как я вошел в предприятие, там многое изменилось. И Хайн отвращался от дела, которое уже не было только его. Сомневаться было нельзя — скоро он совсем уйдет на покой.
И вот в то самое время, когда Соня доставляла мне столько хлопот, так продуманно изводила меня, злобно отплясывая канкан перед моим хладнокровным выжиданием, семимильными шагами приближался и этот желанный момент. Я видел в этом подтверждение той истины, что нет в жизни такой неприятности, которую не сменяло бы что-нибудь приятное.
Но все-таки главной причиной отдаления Хайна от заводских дел была, конечно, необычайная веселость Сони и то, что она непрестанно возвращалась мыслями к Невидимому. Старику не сиделось на работе, он потерял покой. Быть может, этот человек, столь горько испытанный судьбой, уже начинал понимать, что призрак, изгнанный в ночную тьму, снова вылезает из бездны, прикрыв знакомый лик новой маской?
Хайн часто расхаживал по своему заводскому кабинету, погруженный в мрачные думы и нерешительно поглядывая на часы. Словно его приводил в ужас бег времени, словно он боролся с побуждением схватить шляпу и мчаться домой, где, может быть, как раз сейчас разразилась беда и он упустит время спастись от нее… Решившись, он начинал страшно торопиться. Тон его голоса становился сухим, выражение лица — отсутствующим.
— Какие у нас дела? Ну, вы тут — я могу уйти. Алло! Подавайте машину…
И начинал барабанить пальцами по столу.
— Как долго! Господи, как этот Иозеф возится!
Его переполняло непостижимое беспокойство.
И однажды он дождался-таки неприятности, которую так упорно призывал на свою голову. Если только это можно назвать неприятностью! Это опять была шутка, одна из многих в Сониной серии тягостных шалостей, заслуживающих только пренебрежительного пожимания плечами.