будет бояться. Зато тем, кто не знает об этом, или не верит, или просто не может относиться к нему хорошо, — тем будет плохо!
Разинув рот, старик смотрел на нее в полном ошеломлении.
— Вот таким вы мне нравитесь, Паржик, когда вы так изумлены! Не правда ли, вы тоже хотите, чтоб дядя как следует показал этим злым, этим неверящим, если они его чем-нибудь обидят! А я — я очень довольна. Ах, как я довольна!
Она захлопала в ладоши, засмеялась — она смеялась до слез. Должно быть, Паржик являл собой занимательное зрелище. Маленькие глазки его моргали, беззубые челюсти что-то пережевывали, в смятении и беспомощности он извивался всем своим червеобразным телом п приседал, упираясь руками в колени…
А Соня, уже от двери, крикнула ему, приложив палец к губам:
— Но смотрите, Паржик, — молчок! Мы союзники! Я вас посвятила в великую тайну!
И ушла, корчась в припадке судорожного хохота.
Паржик рассказал об этом Филипу, тот сестре, и через нее весть об этой колоссальной комедии дошла и до ушей старого пана.
— Что вы на это скажете? — спросил тот меня, передав о случившемся. — Соня неисправима! Уговоры на нее не действуют. Почему она меня не слушается? Меня это мучит, Петр. Конечно, это просто некрасивая, злая шутка, но… не знаю почему, только я уже не в состоянии смеяться…
Он огорченно расхаживал по комнате, заложив руки за спину, и думал. Я ему не мешал. Зачем мне лишний раз обжигаться? Слишком хорошо знал я строй его мышления. Стоит мне высказать свое мнение, как он тотчас склонится на сторону дочери.
Вдруг он остановился передо мной:
— Не могли бы вы, Петр, устроить как-нибудь так, чтоб эти невыносимые разговоры о Невидимом прекратились? Я знаю, вы можете, если захотите. В вашем тоне, когда вам это нужно, есть что-то такое, чему нельзя не повиноваться. А я — я для нее уже не авторитет. Сделайте это ради меня, если можете! Я потерял покой, я не сплю по ночам, честное слово, я уже совсем болен от этих вечно повторяющихся выходок!
Я прокашлялся, желая подчеркнуть значение своих слов, и довольно торжественно поднял голову. Пробил час моей полной нравственной победы.
— Я могу сделать только одно, — медленно проговорил я. — Я могу прибегнуть к одному только средству, и оно подействует моментально. Я мог бы раз и навсегда
Он посмотрел на меня долгим, укоризненным взглядом и вышел с глубоким вздохом, ни словом мне не ответив.
Меня ничто особенно не тянуло домой. Хайн постепенно отходил от заводских дел, и вся ответственность, вся работа легли теперь на мои плечи. В результате я привык рано уезжать из дому и поздно возвращаться.
Это, правда, не существенно, но все-таки поможет осветить нашу странную семейную жизнь в ту пору, если я замечу, что за общий стол мы с Соней садились только по воскресеньям. В будни я чаще всего обедал около часу дня. К этому времени Соня уже давно отобедала.
Она с безучастным видом сидела в старом хайновском кресле-качалке, оставшемся у нас со времени ее выздоровления, и качалась, поглядывая то на меня, то в окно. Кач-кач, вперед-назад — и так как это происходило почти ежедневно, то становилось уже не очень-то приятным. Это кач-кач выражало нервозность, между тем как обед сам по себе должен скорее действовать успокоительно. Мне даже стало казаться, что Сонины взгляды, украдкой бросаемые на меня, полны насмешки. Тому, кто ест, очень не по себе, когда за ним наблюдают критическим оком. Когда вы едите, а ваш сосед коварно молчит, вы вскоре начинаете слышать довольно противное собственное чавканье, хруст челюстей и звук глотания…
Ужины проходили куда более; шумно. Тогда к нам обычно являлся посидеть Хайн, и Соня не упускала случая угостить меня своими отборными шалостями. Без преувеличения могу сказать, что с Хайном день ото дня обращались все более дерзко. Соня словно задалась целью во что бы то ни стало одержать верх именно таким способом. Быть может, ей казалось, что она еще недостаточно весела. И она разжигала свою веселость и дерзость — к весьма малому удовольствию отца.
Когда Хайн собирался сесть — из-под него убирали стул, в черный кофе ему сыпали соль, щелчком снизу подшибали газету, которую он только что развернул. Хайн стал осторожным — и от этого невероятно комичным. Если Соня задумала лишить своего отца всякого достоинства, то это ей удавалось блестяще. Он теперь не садился, не осмотрев предварительно стул, зная по опыту, что на сиденье может оказаться иголка, жесткая щетка, бритвенный тазик с водой… Старик был просто терроризован. Стоило Соне дотронуться до его затылка, как он моментально съеживался, беспомощно оглядываясь, не уверенный, что ему не нальют воды за ворот или не пришпилят что-нибудь сзади к пиджаку. Соня беспрестанно теребила его, хихикала, и было это бесконечно противно — зато стоило послушать, как папаша выговаривает ей беспомощным тоном, окрашенным стариковской снисходительной нежностью. Впрочем, его проповеди всегда приводили к обратному. Не успевал он договорить, как на шею ему, наподобие лассо, набрасывали моток пряжи или опрокидывали пепельницу на его почтенную голову…
— Соня, Соня! — взывал к дочери пан фабрикант, подвергавшийся все новому и новому поруганию, — ты ведь никогда не бывала такой!..
Кунц, если он при этом присутствовал, сердито хмурил брови, когда Соня в своих проказах переступала ту грань, какую он благоволил допускать в отношениях дочери к отцу.
— «Соня, Соня»! — передразнивала Соня отца в бесчисленных вариациях — то плаксивых, то ворчливых, то сопрано, то басом.
Когда мне надоедало смотреть, как она изводит отца, я вставал и удалялся к себе под тем или иным предложи — то обдумать важную проблему по делам завода, то писать неотложное письмо… И вот что интересно: после моего ухода из столовой еще совсем недолго доносился вызывающий Сонин хохот и укоризненное бормотание Хайна, и очень скоро все успокаивалось. Слышался уже только голос Хайна, старавшегося завязать благопристойную семейную беседу. Удалился тот, для которого разыгрывалось представление, комедия лишалась смысла.
Живо помню один такой взбалмошный вечер. В поседевшей шевелюре Хайна уже были закручены два хохолка наподобие рожек, и Соня, наперекор протестующим возгласам отца, пыталась сделать то же самое и с его бородой. Я ушел в свою комнату. Уселся, в самом дурном расположении духа, за письменный стол и бездумно уставился в окно. Густой осенний туман лепился к стеклу, как прозрачная бумага. Вдруг в дверь тихонько постучали. Я не успел еще отозваться, как в комнату осторожно скользнула Кати.
Она явно не хотела, чтоб кто-нибудь узнал о ее посещении.
— Кати! — воскликнул я, приятно пораженный. — Вы здесь?
Я добавил несколько лестных слов — как мило с ее стороны заглянуть наконец ко мне… Улыбаясь, она ждала, пока я договорю.
Вот что лежало у нее на сердце: Соня выкинула утром странную шутку. В коридоре, у двери в столовую, она поставила стул, а на него — чашку кофе и два рогалика. Кати удивилась, обнаружив завтрак в таком странном месте, и собралась унести его. Она подумала, что по каким- то неведомым причинам Соня решила позавтракать в коридоре, а потом забыла. Но едва Кати прикоснулась к стулу, Соня была уже тут как тут.
— Оставь это здесь, Кати, зачем трогаешь, я нарочно сюда поставила!
— Но зачем? — не могла та понять.
— Ну… это ведь завтрак для дяди. Может, он, бедненький, давно уже не ел!
— Опомнись, Соня, что ты говоришь?!
— Господи, Кати! — жалобно вскричала Соня. — Неужели и ты хочешь притворяться, будто не понимаешь? Или ты тоже еще не знаешь, что он дома и что ему надо питаться? Ты не заметила, что он ходит подкармливаться в нашу кладовку? Не обратила внимания, что кто-то съедает хлеб и отпивает молоко? Ты действительно не заметила? Или ты тоже такой же Фома неверящий?
Это было уж чересчур даже для Кати. Много странных Сониных проказ она видела, но до сих пор ни