Терпение — конец близок. Ничего лишнего не стану расписывать. Еще два-три эпизода — и точка. Тогда и простимся. Тогда уж не останется ничего, что стоило бы описывать. Читатель захлопнет книгу с меньшим или большим возмущением, а автор… Что сделает автор?
О похоронах, о траурном одеянии патера Хуриха, о его душещипательных словах над гробом и моргающих глазках, — патер с удовлетворением предвкушал гонорар, — обо всем этом не стану распространяться. Упомяну разве что о некоторых второстепенных персонажах. Например, о Донте, великом художнике, дорогом друге. Трудно поверить, как далеко разносятся грязные сплетни! Просто поразительно, с какой быстротой разлетается сенсационная весть! Зять фабриканта свел в могилу жену, и тестя от этого хватил удар. Не знаю, привез ли Донт этот лакомый кусочек из Праги или ему его еще с пылу, с жару преподнесли по дороге от вокзала. Он со своей мартышкой Тиной явился к нам не для чего иного, как только отказать мне в дружбе.
Мой ты бог! Дружба! Да разве я когда стремился к ней? Дружба, которую он столь решительно швырнул мне под ноги, никогда и не существовала. А сколько достоинства! Какое праведное негодование! «Я тебя не знал. Узнал только теперь. Между нами все кончено. Никогда не показывайся мне на глаза!» И — злобное фырканье, презрительное молчание его козоногой самочки, повисшей у него на руке. Прощайте, прощайте, друзья, идите хоть к черту! Я видел, как в потоке провожающих гроб, колыхаясь, плыл котелок Донта, а с ним рядом черная траурная шляпка. Слезы, красные носы. Громыхающий оркестр, генеральские плюмажи на головах лошадей. Все по заказу. Право, нелегко было сохранять серьезное выражение лица при виде этой дорогостоящей помпы!
Этот хлыщ Феликс, счастливый обладатель клочка от свадебной фаты, не соблаговолил даже принять мою руку, которую я дружески ему протянул. Нет, я вовсе не собирался выплакать горе на его птичьей груди, просто он оказался рядом со мной, топтался растерянно… Я-то подумал, он хочет выразить мне соболезнование в стишках. А вместо этого — насупленные брови (точно как в кино) и убийственный взгляд. Ну, спасибо! Разодолжил… Потом, уже внутри склепа, Феликс пролез к самому люку. Немного не хватало, чтоб он громко зарыдал. От скорби ему стало дурно. Папенька его, старый шут, давал ему нюхать нашатырь… Бедняга Феликс, он падал в обморок, как слишком туго зашнурованная графиня. Впрочем, может, и это было комедией. Видно, таким образом он выражал свою претензию на почетное место среди скорбящих близких. Ох, я бы с удовольствием уступил ему свое!
Все участники похорон с лицами, вытянутыми от печали, словно сговорились: при встрече со мной — холод… А что они знали? Ничего! Знали, что Соня сошла с ума. Из-за меня. Что может одиночка против священного общественного мнения? Меня разбирало страстное желание встать лицом к лицу с этим стадом, распираемым возмущением, и кричать в их белые, тупые рожи: «Болваны! Дураки! Да это я, сам, по зрелом размышлении, выждав случай, подстроил ее гибель!»
Весь город вдруг ужасно стал оплакивать Хайна и его дочь. Смешно… Раньше-то никогда ими не интересовались. Представилась отличная возможность творить анонимные гадости. На воротах завода нарисовали фигуру с веревкой на шее и подписали: «Инж. Швайцар». Нет, это сделали не хулиганы, по почерку, по линиям карикатуры видно было, что тут орудовал орлиный коготь какого-нибудь интеллигентного энтузиаста. Вечером перед виллой устроили кошачий концерт. Свист, крики, кулаки, брань — в общем, хор праведников со всеми аксессуарами. Это все-таки немного меня расстроило. Вот как? Значит, я — изверг? Тиран? А что вам известно о сумасшедшем, который появлялся всюду там, где только расцветала радость? Что знаете вы о наследственном недуге, о матери, хитростью отправленной в сумасшедший дом, о сэре Хэкерли? Слышали ли вы о веселенькой брачной ночи, об оскверненной любви, об оскорбленном отцовском чувстве? У кого из вас хватит добросовестности, чтоб выслушать показания о Сониных мигренях и капризах, прежде чем бросить камень, который вы взвешиваете в руке? В припадке безумия — балансирование на ограде с ребенком на руках, ежедневные вопли и крики, вакханалии с тенью призрака — никто из вас не знает про это, но каждый претендует на право быть судьей!
Наплевать, говорят русские. Вот и я сказал: наплевать. Я думал: ничего, вы утихомиритесь, вы успокоитесь. В конце-то концов ненавидьте меня сколько влезет, избегайте меня, как шелудивого пса, — ничего мне от вас не надо, только бы по-прежнему покупали мое мыло! Вообще-то у меня были тысячи причин смеяться. Вон барышня мечет на меня молнии голубеньких глазок — а сама-то надушена моей резедой!
Я верно рассудил. Через две недели после похорон Сони умолкли все эти орущие глотки, пытавшиеся растревожить меня, успокоилось все это почтенное общество, старавшееся сделать мою жизнь как можно невыносимее. Через две недели после всех этих бурных событий начал выходить в сад и сидеть в тени на лавочке, ближайшей к дому, Хуго Хайн, тряпичная кукла, набитая опилками; тараща в пространство свой неподвижный глаз, он кутал в клетчатый плед парализованную руку.
Но горе мне, если я из вежливости спрашивал беднягу о его самочувствии! Горе мне, если я предлагал ему опереться на мою руку, когда его с трудом доставляли в его жилище! При всяком удобном случае он прилагал невероятные усилия, чтоб выказать мне презрение. Блеющей речью давал понять, что никогда больше не желает иметь со мной ничего общего, ни хорошего, ни плохого. Глупец! Словно меня могло мучить его нежелание видеть меня! Я очень охотно предоставил его тем, кого он выбрал статистами при своем медленном умирании, — тетке и Кунцу. У меня были совсем другие интересы, другие заботы, другие мечты. Наверху, в квартире, полной мира и солнца, жил рядом с Кати мой маленький Петя. Колесо моего счастья тронулось с места…
Колесо моего счастья. Наконец-то! Не говорил ли я уже бессчетные разы, что вся моя отвага, вся жестокость моя имели единственную цель — урвать и для себя кусочек счастья? Ох, мне ведь нужно было так немного! Я желал завоевать то положение в обществе, какого заслуживаю, некоторую власть, отвечающую моему характеру, и обывательскую, мирную частную жизнь среди здоровой семьи.
Сколько мне пришлось бороться, сколько раз я отчаивался! С каждой захваченной пядью я столько же терял позади, с каждой новой надеждой мне отмерялось столько же безнадежности. В конце концов мне ничего не оставалось, кроме как избавиться от жены, чтоб спасти ребенка. Как командир воздушного шара, который никак не мог взлететь, я в критический момент выбросил последний балласт. Это помогло. Мой шар двинулся вверх. Как говорится, в голубые выси. Мы летели вверх: я, Петя и Кати.
Я сказал недавно: еще немного терпения, мы близки к концу. Я не лгал. Недолго уже задержу я ваше внимание своей историей. Очарованный шар поднимается. Глубоко внизу, становясь все меньше и меньше, остались те, кого мы не могли взять с собой: сентиментальная лавочка с убогим манекеном и его свита. Вокруг нашей корзины, убранной цветочными гирляндами, носится рой золотых мушек с алмазными глазами. Ветер нежными пальцами перебирает канаты, звенит пианиссимо. На пальце моем, как якорь спасения, висит на голубой ленточке соска.
Вот провожу еще в последний путь двух покойников — и потом честно поведаю, каким оно в действительности было, мое счастье.
Хуго Хинек Хайн умер одиннадцатого ноября 1926 года, всего пять месяцев спустя после похорон Сони: его хватил второй удар. Тетка Каролина пережила его на полтора года.
Ноябрь, день поминовения усопших, ранний снег, огоньки свечек на могилах, туман, сам воздух, казалось, горестно вздыхает — ну, как же! Как же было старому Хуго Хайну не выбрать для своей смерти именно эту меланхолическую пору! Чтоб вынесли его под жалобное завывание ветра, чтоб завеяло его редко падающими, легкими хлопьями снега, чтоб моросящий дождик оплакал его, забытого и освистанного — да это его подлинный стиль!
Однако, как бы ни изображал я скорбь по поводу этой болотной смерти, не прошло и недели, как я просто разинул рот. Меня как громом пришибло. Хайн, этот профессор с виду, эта сломанная марионетка, сыграл со мной такую шутку, какой позавидовал бы самый закоренелый интриган!
Папаша Хайн оставил завещание. Завещаньице что надо, ничего не скажешь! А я-то и понятия не имел, что вообще существует какое-то завещание. Дельце это обстряпали без меня, — и против меня, — разумеется, тетка, Кунц и сам Хайн. И я был лишен возможности даже поблагодарить пана тестя за такую любезность…
Устроили они это хитро. Позднее мне лишь с большим трудом, по частям, удалось выудить у Паржика, как было дело. Паржик, конечно, был ни при чем. Я никогда его не спрашивал, что нового в доме, кто приходил да что делал, — а он не осмеливался сам докладывать мне. Филипа, судя по всему, не было дома.