Он забормотал просьбы о прощении и всякое такое… Я, конечно, предложил ему сесть — вежливость прежде всего. Ах, он услышал, что милая старая пани хворает…
Или она ему написала, или ему сказал Мильде. Я уставился на Кунца ироническим взглядом. Он покраснел, как влюбленный, застигнутый врасплох, когда он тайком пробирается к своей горюющей простушке. Не буду ли я столь любезен и не сообщу ли ему что-либо определенное о недуге старой дамы? Он, Кунц, по-прежнему живо интересуется домом усопшего друга, сердце у него разрывается от жалости к глубокоуважаемой старинной благодетельнице…
Я с невинным видом ответил, что мне нечего ему сообщить. Я так занят, что совершенно не имею времени повидать больную.
— Сами знаете, пан директор, старые люди часто недомогают, а в общем, ничего серьезного. Тут еще, видно, и возраст, дорогой пан директор…
Он кивал, покашливал. Все ходил вокруг да около, сплошь междометия, сплошная вежливость — и никакого толку. Я понял, что этак я просто теряю с ним время. И я заговорил сам. Мне правда искренне жаль, что я не могу пригласить пана директора навестить больную. Пан Кунц, без сомнения, согласится, что это ее не обрадовало бы. Ведь такие старые люди, говорил я, очень щепетильны в отношении своей внешности. Тетушка Каролина привыкла всегда как бы возглавлять общество, всегда она появлялась только при полном параде. Ее, конечно, ужасно смутит то обстоятельство, что опа должна будет принять старого друга, лежа в постели…
— Да, да, — согласно залепетал старый дуралей, — вы правы, пан фабрикант, да — старое стойкое поколение… Конечно, ей было бы стыдно… Вы так тонко это поняли, вы так деликатны…
— А вот когда тетя Каролина встанет, — бодро продолжал я, — и сможет снова приветствовать вас со своего трона…
Он улыбался, словно вместе со мной радовался этой перспективе. Что ж, не повезло бедняге. Тетке не суждено было больше воссесть на свое кресло. Кунц увидел ее уже только в гробу, на катафалке, украшенном венками и цветочками, как шапка рекрута.
Конец милой дамы был скор. Сижу это я в своей комнате, курю — вдруг кто-то отчаянно застучал в дверь. Кати отворила: Анна! Я сразу понял, в чем дело, — кухарка не имела обыкновения подниматься к нам.
Я спустился. Не очень-то это было приятно. От этого посещения у меня до сего дня осталось отвратительное воспоминание: как удалось закрыть эти огромные шары глаз?
В гробу она лежала маленькая и тощая. Кто бы подумал? Живой она казалась такой долговязой! Видно, все человеческие впечатления весьма относительны.
После похорон я вызвал к себе Анну и, словом, прогнал ее. Не по-злому — нет, боже сохрани! Назначил ей даже маленькую пенсию. Но люди неблагодарны, даже когда с ними обходишься по-рыцарски. Клевета… Сплетни… Болтовня о старой собаке, которую отправили на живодерню, когда она отслужила, и всякое такое. Вот увидите, его бессердечие не принесет ему счастья! В общем, зевота берет от подобных толков. Зевота! Тетка Каролина была последней. С нею из Есенице исчезла фамилия «Хайн».
А теперь стисни зубы, старый приятель! Что такое эти две остановки? — Так, шуточки, щекотание мертвых под носом. Ничего ужасного, просто немножко горького смеха. То, что ждет впереди, — куда горше. Тут-то речь шла всего лишь о двух деревянных куклах. Кукольник ведь тоже усмехается, когда снимает горностаевую мантию с короля и захлопывает пасть черту. Теперь же речь пойдет о большем. Речь пойдет о моем ребенке! Ни к кому на свете я еще так не привязывался душою, как к нему. Ох, как я к нему привязался! Всей кровью прикипел…
Мудро говорят немощные старцы: нет на свете существа, которому не было бы хоть что-то свято. У самого отъявленного циника есть в душе какой-нибудь сокровенный уголок, где он молится, где он повергается ниц, где он близок к слезам. Самая свирепая тигрица мурлычет, довольная, когда ее сосут детеныши.
Сколько лет прошло со смерти старой Каролины? Только два года. Но в эти два года не было па небе ни малейшей тучки. Пожалуй, только вот Кати… Она слишком добросовестно проглотила глоток горького вина, которое ее заставили пить, и теперь давится этим глотком. Кати превратилась в смиренную и покорную служанку — так изменилась Кати-любовница… Но что мне до нее? У меня был мой сын. А Кати? Кати… Я не был женат на ней и не имел никаких юридических обязательств. Я мог в любую минуту избавиться от ее чересчур навязчивой заботливости, стоило только захотеть.
Я, конечно, не захотел и не сделал этого. У Кати еще все тот же золотистый чубчик и упругие груди — только глаза ее как-то погасли. Но когда ночью просыпается ленивое желание — кому нужно сияние глаз? Я никогда не лишил бы своего ребенка этой женщины. Заменить ее было бы невозможно.
А она вбила себе в голову отслужить мальчику за все, чем она погрешила против его матери. Что ж, хочет — пускай. Я не отнимал у нее этой навязчивой идеи. Кати вся в трудах, вся в хлопотах — даже изучала пособия по воспитанию детей!
Состоя в таких свободных отношениях, мы трое являли собой пример прекрасной семьи. Швайцар на заводе и Швайцар дома были два совершенно разных человека. Этого я и хотел. Так я это и представлял себе. Работа — дело трезвое и серьезное. Любовь же порой имеет право и на некоторое сумасбродство. Она имеет право быть снисходительной, шаловливой, ласковой.
Взять даже то первое лето после смерти Сони, когда дремал еще на своей лавочке беспомощный Хайн! Ребенок в полной безопасности. Никто не мог уже утащить его, умчать диким бегом, лазить с ним, как обезьяна, на деревья! Я вместе с ним проживал его доверчивое, никаким измерениям не поддающееся блаженство. Я радовался тому, что совершил, я гордился этим! Ведь это я все устроил, я создал рай для Пети! Без меня малыш так и оставался бы невинным узником.
Возвращаясь с завода, я останавливался в саду около сына. Портфель под мышкой, опершись на трость, внимал я его мирному агуканью, впивался в его прозрачный взгляд. Кати приходилось иногда по нескольку раз звать меня обедать. Я разговаривал с сыном — тихо, нежно, отечески. Ничего, что он не мог еще понимать. Мой маленький! Он чмокал губками, взмахивал ручонками, слюнки текли у него по подбородочку…
Бегущее время — и маленький ребенок! Химическая реакция, выплавляющая чистый металл! Детская комната — настоящая лаборатория чудес… Не успел я оглянуться — Петю уже водили, придерживая за рубашечку. Он нагибался, набивал себе в рот песок… Как смеялся я над тщетностью бдительного присмотра, над хитростью малыша! Первые самостоятельные шажки. Первые неуверенные шажки! Мой милый мальчик! Побежал, побежал — бух! Слезы — но разве это горе? Вот он уже снова смеется… Первая цель достигнута. Первый рубеж преодолен.
Потом — первые штанишки, первая лошадка. Я мог позволить себе заваливать своего принца игрушками. У него был целый игрушечный мир! Он мог в свое удовольствие разбивать, рвать… Завод работал неутомимо. Машины грохотали. Мыло варили, упаковывали, рассылали. Там царил строгий порядок — мой порядок.
Круг постоянно расширялся, и маленькие ручки дотягивались до окружности. Петя уже добегает от дерева к дереву. Вот он отваживается уже и на более далекие экспедиции. Установил, что крапива у ограды жжется. Узнал, что цветы пахнут. Я вместе с ним открывал старый, забытый мир познания. Для меня тоже все было новым и свежим — через сына.
Кажется, всего миг пролетел, и вот ребенок — уже мальчик. Вытянулся из пухлости. Что за чудо, когда у неуклюжего толстячка вдруг оказываются прямые, упругие ножки! Откуда этот умненький, любознательный взгляд? Кати строго следила, чтоб он всегда был чистым и чинным.
Я иногда упрекал ее:
— Кати, вы его избалуете! Вырастет тщеславным, с барскими замашками!
— Ну и пускай, — гордо отвечала она. — Он того стоит. А вам не нравится?
Я улыбался, пожимал плечами, вроде не соглашался, но это только для виду. Конечно же, мне это нравилось!
Петя был уже в том возрасте, когда дети начинают любить сладости и первые мечты. Мой ребенок может себе позволить некоторую мечтательность! Сладости, сладкая жизнь… Я не усматривал в этом ничего хайновского, ничего опасного. В основе должно быть счастье. Строить надо на нем. Только счастливые дети, выросши, способны на доброту. Лишь те, кому выпало безоблачное детство, умеют впоследствии