Как же тогда быть со счастьем, которое, как птица для полета?
— Во-от ходють — слуги ей тут кто-то! То звонють, телефон обрывають, то шляються. Никакого Ксении покою…Чо бабка-то за тобой не ходить?
— Она болеет.
— А матка чо по беллютню не сидить?
— У нее ответственная работа.
— Ну-ну, чаю-то принесть? С сушкою?
— Нет. Спасибо. Я потом…
А ведь Ксения ко мне неплохо относится. А что кричит, так это у нее форма существования такая.
Неужели и Ксении — птицы для полета? Нет, пожалуй, Ксения не взлетит, если я не отщипну ей кусочек своего летательного вещества.
— Ты чего в школе не была? Ты же хвастала, что никогда не болеешь?
— Что, Лар, в школе без меня пусто стало?
— Ну, не сразу. Эдак, к уроку третьему. Ларуська у тебя была?
— Нет.
— А Пшеничный?
— Лар, давай я тебе по руке погадаю.
— Глупости какие. Ну, давай. Или нет, не надо. Видишь, какие у меня пальцы короткие, прямо как обрубки.
— Чего ты вздрогнула? Это у меня папочкино наследие. Давай я лучше сама тебе погадаю.
— У меня температура, заразишься.
— Плевать. Мне, может, тоже хочется поболеть. Итак, пальцы у тебя длинные…
— У меня же мама хирург.
— Линия жизни разветвляется, что говорит о том, что замужем ты будешь два раза.
— Почему же два?
— Первый муж как увидит, какая ты неряха: рубашка ночная с дыркой, книга на полу валяется, так и сбежит. Кстати, что это за книга? Ага, Лермонтов. Пшеничного. Поня -ятно.
— А второй муж?
— Э-э-э, тоже сбежит. Разочаруется. Поначалу, когда только с тобой познакомится, ему покажется, что ты знаешь что-то такое, чего никто на свете не знает. Захочет даже у тебя все перенять. А потом сбежит к кому-нибудь попроще. Мужики терпеть не могут шибко умных.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю. Слушай, зачем тебя Ник-Мих с урока вызывал?
— Спрашивал про День рождения у Ларуськи.
— И что ты сказала?
— Ничего. Что я могу сказать?
— Это все из-за ее матери. Она страшная зануда. Накляузничает, и нас всех по завучам затаскают. Один Пшеничный, как всегда, сухим из воды выйдет.
— Не затаскают. Ник. Мих. не даст. Он нас только для виду повоспитывает и отпустит.
— Про Сабск слыхала?
— Да. Пшеничный рассказывал.
— Хвастал, небось. Представляешь, он и Алкин Богданов записались в строительную бригаду. Ну, Богданов, положим, рабочая косточка, справится, а вот что там маменькин сынок Пшеничный будет делать — просто не представляю.
— А мы то с тобой справимся с сельхоз работами?
— Чего там справляться? Мы же все вместе будем. Покупаемся, позагораем, от родителей отдохнем. С парнями деревенскими познакомимся.
— Насчет парней я не убеждена…
— Потому что не умеешь. Возьми хотя бы Алку: ума у нее далеко не палата, и красавица не очень, чтобы очень, а как своего Богданова держит. А ты?
— Что я?
— Бегаешь за Пшеничным, а он на тебя ноль внимания, фунт презрения.
— Лар, я же больная?
— Ну-ну, я пошутила.
Зачем Ларка так говорит? И вовсе он не «ноль внимания», а минус бесконечность…
А ведь она это неспроста. Она прощается со мной. Как обидно. Почему никто не хочет встать со мной плечо к плечу и вместе продираться сквозь непонятность мира?
Неужели никто не понимает, что только все вместе мы можем вырваться из старого времени и создать свое, новое? Ведь Ларуську без меня сломают руки в ямочках. Ларка вместо мачтовой сосны вырастет в скрюченную болотную сосенку. А Пшеничный…
Разве я требую у него любви? Если уж на то пошло, пусть ему нравится Ларка. Но если уж подошел ко мне, пусть встанет со мной вровень, идет рядом и помогает тащить время вперед. Зачем же по-шакальи кусать, отбегать, поджав хвост, снова прибегать? Так не станешь мощным, свободным волком.
Неужели никто не видит, как мне тяжело идти одной. Каждый шаг — будто с пудовой гирей, прикованной к ноге. Мне ведь страшно. За себя, за тех людей, кто живет или умер с оторванными пальцами. Мне мучают кошмары про пальцы, которые не клали вместе с людьми в гроб, а просто выкидывали.
А вдруг эти не похороненные пальцы через столько лет заражают весь народ трупным ядом несчастья? Вдруг этот и во мне? В руках, в глазах, в волосах?
Лариски, Пшеничный, пожалуйста, не бросайте меня! Не оставляйте меня одну искать противоядие и тащить время вперед!
Я одна ничего не смогу сделать!
— Хэлло, старухи!
— Глянь-ка, бабоньки, какой она марафет навела!
— Платье-то, видать, новое! Почем в сельпо нонче такие?
— Лаш, иди, попробуй талию ейную обхватить, в аккурат четыре таких — одна твоя будет.
— Ишь, расцвела на майском солнышке! Ейный Пшеничный, можно сказать, в поте лица трудится на колхозной ниве, а она волоса распустила и в Озерки загорать.
— Ой, не говорите, девоньки, я вот тоже по Богданову сохну, аж с лица сбледнела.
— Не боись, Алка, мы сегодня твой цвет лица вмиг выправим. Приедешь в колхоз, Богданов закачается и рухнет на свежевыстроенные нары.
— Это не он, а они и рухнут!
— Ничего, те, которые Богданов строил, не рухнут, зато на нары Пшеничного…
— На них мы Ритку положим, она легкая как пушинка.
— Девочки! Семнадцатый!
— На аборда-аж!
— Ларка, не лезь с передней площадки! Водителя охмуришь, трамвай с рельсов сойдет!
— Лаш, ты поаккуратнее прижимайся к парню, который позади тебя, а то он окно проломит, все вылетим…
— Ой, девоньки сквозняка боюсь.
— Нин, не боись, у меня в бутылке горячительный чай.
— «Чай»! — «Нам не надо лимонада, нам покрепче что-то надо».
— И верно, бабки, чой-то стало холодать…
— …не пора ли нам поддать…
— Эх вы-ы, такие молодые, а замерзли. Мне вот седьмой десяток, и то без пальта сёдни.
— Верно, дедуня — нонешнее поколение, со-овсем никуды.