8
В августе Щепкин ушел в отпуск, уехал в столицу и как в воду канул — ни слуху ни духу. Маняша на него была обижена, сколько ни просилась, чтобы взял с собой в Москву, только и сказал, что будет много дел, не до нее. Летом, дескать, в Москве скучно, театры на гастролях, лучше ехать в столицу зимой.
Хорошо, что работы прибавилось и скучать было некогда. Летом народу в Севастополе много, в пекарне задерживались допоздна. На улицах, на пляжах было кипение: курортные люди в белых штанах и рубашках «апаш», веселью женщины в сарафанчиках, пионеры с севера, бледненькие, шалые от солнца и моря, в панамках и трусиках, маршировали колоннами, дудели в горны, били в барабаны.
Нил Семеныч Глазунов навещал Маняшу часто, приходил прямо к пекарне, приносил в корзине то персики, то первый, еще кислый виноград, спрашивал, нет ли известий от Дани. Известий не было, и вольнонаемный механик гидродивизиона скучал все больше.
От духоты, от жара печей Маняша исхудала и осунулась, от глупых мыслей стервенела, раздражалась по любому поводу. Как-то поздним вечером, вымесив пуда два тяжелого бубличного теста, вышла глотнуть свежего воздуха. Руки были в муке, набрякший брезентовый фартук липнул к телу.
На скамейке напротив сидел Нил Семеныч, глядел на распахнутые ворота пекарни. Там тускло светились электрические лампочки, в топках печей гудели мазутные форсунки, устало двигались полуголые пекари в белых шапочках, лязгали формами с тестом, задвигая их на выпечку. Воздух в пекарне был синим от чада, гари и духоты, клубился, дрожал.
Маняша, села рядом, утерла косынкой опавшее мокрое лицо; волосы растрепались, висели космами.
— Ты что себя загоняешь, Маша? Ровно в три кнута хлещешь? — сказал Глазунов.
— Я работы не боюсь, — фыркнула она с вызовом. — В крайнем разе и сама себя прокормлю!
— О чем ты? — удивился он.
И тогда ее будто прорвало, уткнулась носом в его плечо и, расплакавшись, сказала, что сны ей снятся страшные и Даня молчит неспроста, наверняка завел уже себе в Москве культурную и образованную женщину. И она ее даже уже видела во сне, стриженную накоротко, в сером приталенном пиджачке и узкой юбке, на высоких каблуках, в берете, при очках и кожаном портфеле с книжками. Женщина ехидно ухмылялась и говорила ей: «Вы, извините, дура, если не знаете корня квадратного из цифры шестнадцать». А Даня смотрел в сторону и молчал.
Она еще что-то лепетала, а Глазунов утирал ей ладонью слезы и хохотал. Потом стал серьезным и сказал, что в снах есть свой резон и она действительно дурочка, если могла подумать про мужа такое. И наконец объяснил, что Даня поехал в Москву биться за свой проект, но по всему видно, ничего не добился, если молчит. И что он. Глазунов, этим совершенно не удивлен, потому что против него выступает Томилин.
— Громадной силы человек! — невесело сказал Глазунов. — Если он сказал «нет» — его не свернешь! Я его знаю, он ведь и мне жизнь обрезал! Я Дане про это не говорил, не хотел заранее настрой на драку сбивать. Но лично я так думаю — не повернет он Томилина…
Маняшу окликнули и, бросив: «Ты не уходи только», она кинулась к своему столу, на который уже вывалили много пыхтящего теста.
А Нил Семеныч, горько морщась, крутил в больших пропитанных металлической смазкой руках дурацкую тросточку с надписью «Привет из Крыма!». Не хотел ни о чем думать и все-таки не думать не мог.
…Когда Томилин приказал пересчитать все сложенные в штабели пустые бочки из-под горючего, оценить их годность и подготовить акт к списанию проржавевших, Леон Свентицкий не выдержал и нарушил то настороженное молчание, которым он встречал действия особого уполномоченного начвоздуха республики:
— Товарищ Томилин, бочек хватает, а вот бензина нет ни капли! Так при чем, пардон, тут бочки? Мы же их никогда не считали.
Томилин склонил коротко стриженную голову, сбивая щелчком водяную пыль с новенькой фуражки с такой же новенькой эмалевой звездочкой, надел аккуратно фуражку и, глядя куда-то мимо Леона холодными темными глазами, сказал сдержанно:
— Социализм — это учет.
Неодобрительно оглядев аэродромное поле, покрытое редкой травянистой щетиной, туго натянутые авиационные палатки, перед которыми стояли аккуратно выровненные по винтам все три аэроплана отряда, зеленый штабной вагон, навесик курилки из жердей, возле которой дымилась полевая кухня и суетились люди, и, по-видимому решив, что сказал все, достойное упоминания, он пошагал дальше. Под его сапогами чавкала жижа.
Аэродром при перебазировании из-под Мелитополя после окончания боевых действий в Крыму был выбран неудачно, в плоской низине, которую заливает при любом дожде. Но ведь вода здесь была всюду, проступала сквозь землю в сквозных тонкостойных лесах, выпирала из мутных речек, струилась по замшелым бревнам, крепившим когда-то стенки обрушившегося от неухоженности канала.
С пинских болот несло гнилым промозглым ветром. По краю аэродрома гнулись серые голые осины. Поодаль в осеннее небо вздымался тонкий граненый шпиль кирпичного костела. Острый как штык, он, казалось, вспарывал низкую облачную муть.
Леон постучал по пустой бочке ногой и сказал Глазунову:
— Как это вам нравится, мон шер?
— Спокойно, Ленечка! — осек его Глазунов. — Ты же командир!
— И когда он только спит? — с досадой сплюнул Леон, глядя вслед Томилину.
Действительно, этого неутомимого человека, казалось, не брала никакая усталость. Еще и солнце не выкатывалось в скучное, белесое небо, и все еще только начинали умываться, а Томилин уже двигался, меряя землю быстрыми шагами и возникая перед людьми неожиданно и тихо. И в том, как он постепенно, начав от хозяйств и матчасти авиаотряда, подступал к оценке технического уровня мотористов и пилотажных качеств красвоенлетов, чувствовались четкая продуманность и неуклонная воля.
Говорил Томилин коротко, и любимым его словом было «Не положено». Своей дотошностью изумлял многих. Добрался он и до отрядной казны. В присутствии Леона и Глазунова вскрыл железный ящик. Денег в отряде давно не было, поэтому в ящике лежали только перевязанные шпагатом пачки старых счетов, актов и расписок. Томилин выразил недоумение по поводу того, что в отряде нет казначея, разложил на столе в своем вагоне пропыленные бумаги, потребовал счёты и, пощелкивая костяшками, начал:
— Во избежание недоразумений я должен уточнить следующее: согласно подтверждению Реввоенсовета, сделанному в июле девятнадцатого года, за каждый час боевого полета красвоенлету полагалась выплата в размере сорока рублей… По сорок же рублей насчитывалось и за каждый час полета глубже двадцати километров за линию фронта.
— А как ее было определить, линию, в той каше? Ведь что творилось!.. — насмешливо осведомился Свентицкий.
— Я продолжаю… — невозмутимо заметил Томилин. — Та же сумма выплачивалась и за каждый пуд бомб, сброшенных в расположении противника! За каждый сбитый неприятельский аэроплан следовало вознаграждение в размере пяти тысяч рублей… В особо отмеченных случаях надлежало вознаграждать военлета половиной месячного оклада по графе «За проявленное в защите республики усердие».
Глазунов осек Леона взглядом, поскреб обширную и даже будто становящуюся плоской с годами лысину, поморгал виновато и сказал:
— Товарищ Томилин, извини! Мы как-то про это дело забывали… Усердствовали против контры, знаешь, без оглядки на дебет-кредит и прочие балансы! Летали — и все… И ничего себе не приписывали, не бойся!
На что тот пожал плечами и твердо сказал:
— Будем считать!
Время от времени тогда до них доходили слухи, что по авиаотрядам, осевшим на мирные квартиры