Задумался Афанасьев, отложив карандаш. Снова зашевелилось в нём подозрение: а если всё-таки наврал отец и никакой Мусью не шпион? Но – зачем? Непонятно. Отец часто бывает непонятным.
Как-то скучно стало Витьке от всех этих мыслей, невыносимо скучно. Не хотелось ни читать, ни рисовать. И на улицу не тянуло. Послонявшись из кухни в комнату, остановился он у комода. Там под кружевной накидкой стоял патефон. Снял кружева, открыл его. Прежде чем завести, выглянул в окно: нет, отца не видно, да ведь у него педсовет сегодня, так что обязательно задержится. Да ещё потом в чайную зайдёт.
Зашипела-зашуршала игла на заигранной пластинке. И вот оно, маленькое украденное счастье: сквозь шип и хрипы прорвались из какой-то другой жизни роскошные фокстротные ритмы, Рио-Риты» – из немыслимо-фантастической жизни, в которой никто никому ничего не должен, все пропитаны музыкой и друг другу улыбаются. А вот теперь этой музыкой пропитан пионер шестого класса, дёргающий согнутыми в локтях руками, и комната видится ему просторным залом; пол, покрытый полосатыми ковриками-дорожками, кажется сверкающим паркетом, и сам себя он ощущает легким и ловким – помесью летучего Тарзана с лондонским денди, не подозревая, что его ждёт через минуту.
Откуда ему было знать, что педсовет сегодня закончился раньше обычного и отец уже подходит к дому…
…Но разошлись после короткого педсовета не сразу.
Звонкоголосая Нина Николаевна, застёгивая у высокого зеркала пальто, любуясь им, посвящала в подробности его перелицовки учительницу младших классов Надежду Дмитриевну.
В дверях учительской их ждал уже одетый, в каракулевой шапке-пирожке, улыбчивый математик Григорий Михайлович.
За столом, у окна, медлил, заново пролистывая свои записи, завуч Афанасьев – дожидался ухода Бессонова, с которым ему было по пути, но пройтись хотелось одному.
Бессонов же не торопился, объяснял, почему он в седьмом классе затеял выпуск стенгазеты с половиной заметок на французском языке. Директриса Прокофьева, молодая рослая женщина с высоко взбитой причёской и мраморно-белым лицом, слушала его с опасливым интересом. Она всегда слушала Бессонова так, словно ждала от его учительских новаций какого-то риска, от которого ей нужно было вовремя его удержать.
Семён Матвеевич косился в окно – там, в школьном дворе, белел выпавший снег, скорее всего последний в эту зиму. К вечеру он, конечно, растает, превратив улицы села в грязевое месиво, особенно – у чайной, где останавливаются рейсовые автобусы из Кишинёва… Почему-то представилось Афанасьеву, как он поднимается в автобус, устраивается поудобнее, едет… Опять – едет… Куда?.. Ну когда наконец перестанет мучить его эта жгучая «охота к перемене мест»?..
Глуховато-размеренный голос Француза (так меж собой учителя звали Бессонова) не умолкал.
С каких пор присутствие этого человека стало тяготить Афанасьева?.. Ведь почти приятелями были… Да не с той ли, памятной ему, августовской вылазки в плавни всё началось? Хотя – с чего бы? Ведь удачная была стрельба – взяли с десяток уток; правда, вымотались, отталкиваясь шестом от вязкого илистого дна, когда пробивались сквозь камыши. Зато, примкнув лодку к вбитому под ветлой железному крюку, ещё час просидели на сухом взгорке, распечатав бутыль домашнего вина и развернув вощёную бумагу с нарезанными кусками брынзы. Там-то разговор, петляя, и вывел их на шпионскую тему.
…Да, конечно, вербовали и те и другие, с усмешкой признался Афанасьеву человек, отлично знавший про свои два прозвища – Мусью и Француз. Не могло быть иначе, объяснял он, власть здесь менялась часто, а ей надо же укореняться. Вообще судьба этой земли драматична, рассказывал Бессонов. До 18-го года (самому Мусью тогда шёл шестой) Бессарабия была российской, затем 12 лет – румынской, в 40-м (Мусью исполнилось 27) стала советской, с 41-го по 44-й – снова румынской, и вот уже восьмой год опять советская. Подписку о сотрудничестве? Нет, никому не давал. Обещал подумать. Тянул. Дожидался, пока уйдут одни и придут другие. И не напрасно: как в осенний листопад, мелькали лица тайных и явных начальников, не успевавших обжить свои дома и кабинеты. А службы в румынской армии Бессонов избежал, как почти все молодые люди из состоятельных семей – будто бы по нездоровью, на самом же деле – за плату.
А вот о России мечтал с детства… Учился в русском лицее в Аккермане; в Кишинёве, когда был студентом педагогического колледжа, стал членом тайного русского кружка. И – ходил на кишинёвские концерты эмигранта Вертинского, доводившего всех до слёз песней: «…И российскую милую землю вижу я на другом берегу».
«Другой берег» в 44-м, во время артподготовки, измолотил в пыль бессоновское родовое гнездо – его дом в Пуркарах, стоявший на самом темени холма, оказался отличной мишенью. Но это не изменило намерения Бессонова «жить в России». «Почему?» – дотошно уточнил Афанасьев. Наверное, потому, что родовые корни в Калужской губернии, терпеливо объяснял Бессонов; оттуда в Бессарабию переместились его дворянские предки в 80-х годах XIX века; отец Александра даже сохранил некоторые их привычки – любил псовую охоту; мать читала французские романы в подлиннике, рос же сам Александр с нянькой.
– Уж не с Ариной ли Родионовной? – воскликнул тут хмельной Семён Матвеевич, сладко щурясь от сигаретного дыма.
Посмеялись, но – по-разному: Бессонов – растроганно, шутка была удачной, да и нянька не местная, привезённая из Калуги, в самом деле пела ему русские песни; Афанасьев же – со скрытым ядом: в исповеди сидящего напротив дворянского отпрыска чудилось ему демонстративное превосходство «голубой крови».
Оно мерещилось ему потом во всём: в литературно-правильной речи Бессонова, в его эрудиции и слегка чопорной независимости, с какой он держался в школе. Да, вежлив, исправно пишет поурочные планы, но, показывая их завучу Афанасьеву, обязанному контролировать учителей, всякий раз комментирует: «Занятие сродни построению потёмкинских деревень, ведь вдохновение не запланируешь…»
Такое вот провокаторское заявление в момент, когда во всех газетах идёт всенародное обсуждение очередного пятилетнего плана.
В независимости Бессонова таилась опасность, о чём Афанасьеву говорил весь его сложный жизненный опыт – саднящая память о событиях 20-х и 30-х годов, травма войны и то, что после неё случилось. Бессонов, этот обломок дворянского рода, не понимает, в какое время и в какой стране оказался, он погубит не только себя – всех, кто возле.
А возле него толпилась глупая ребятня, и маячил в той толпе сын Виктор, мальчишка со странностями, с ним и без того трудные отношения. Предостеречь? Как? Запретный плод сладок, поэтому надо – без нажима… Просто – припугнуть! Да, именно –
…В окно учительской Афанасьеву было видно, как улыбчивый математик картинно сводил с крыльца своих дам за руку, а затем, оглянувшись – нет ли кого поблизости, – стал швырять в них, со смехом убегавших, снежками. Как же легко им живётся, думал про них Афанасьев, ничто их не тяготит, никуда ехать не рвутся!
А вот, в куртке цвета хаки, неизменных галифе и начищенных сапогах, не торопясь вышел Бессонов, закурил, зажав портфель под мышкой. За ним спустилась, мотая хвостом, рыжая Ласка. Они уже пересекали двор, когда быстрым шагом их нагнала директриса Прокофьева, застёгивая на ходу лисий воротник своего пальто. Наконец-то ушли!
В коридоре одиноко шаркала облезлым веником постоянно бормотавшая что-то уборщица Мария – у неё была привычка разговаривать с воображаемым собеседником. Семён Матвеевич поговорил с ней о погоде, проверил, не оторвали ли кружку, висевшую на цепочке возле бачка с питьевой водой. И – вышел.
Отсюда, со школьного крыльца, в ясную погоду была видна речная пойма, сейчас затянутая сизой мутью. Афанасьев помнил, как первые годы жизни здесь бодрил его этот распахнутый горизонт с петлистым, отливающим серебром днестровским руслом и как потом стал томить неясным чувством какой-то незавершённости и тревоги. Будто что-то ускользало из его жизни, отодвигаясь в недосягаемую, дымкой