птенцов, ничуть не смущаясь близостью людей, наблюдавших их семейную жизнь.

На террасе сопровождавшая Бессонова собака привычно улеглась у двери в прихожую, зная: хозяин здесь задержится ненадолго.

В доме слышались два, звучавших одновременно, голоса: женский что-то напористо и звонко объяснял, детский в ответ канючил плаксиво, но – с угрожающей интонацией. Кроме обычного конфликта сына с матерью из серии «можно-нельзя» Бессонова ждала в доме и другая новость: уволилась нянька Марикуца, девушка из соседнего села Коркмазы, помогавшая Бессоновым по хозяйству.

– Если быть точной, – с нервным хохотком объяснила мужу из кухни Лучия Ивановна, невысокая женщина с аккуратно уложенными короной косицами, энергично отчищавшая кастрюлю от подгоревшей каши, – это я её, как там по-русски, отбрила. То есть отправила в отставку.

За обедом, наскоро приготовленным, она рассказала (всё с тем же смешливым изумлением), как, вернувшись из школы после третьего урока, ещё на пороге почувствовала запах подгоревшей каши, кинулась в детскую, увидела обоих, Марикуцу и пятилетнего Алексея, стоявшими на коленях перед маленькой, исполненной на картоне иконкой – нянька учила его класть поклоны и произносить молитвы.

– Я, конечно, за свободу вероисповедания, – с усмешкой объясняла мужу Лучия Ивановна, – но категорически против подгоревшей каши и некормленого ребёнка. Tu me comprends[1], я надеюсь.

Бессонов понимал жену. Конечно, дело не только в сгоревшей каше – Марикуца была третьей ушедшей от них нянькой. Лучия Ивановна расставалась с ними, несмотря на тут же возникавшие бытовые тяготы, сразу после того, как только взгляды очередной девушки, хлопотавшей по дому, задерживались на её муже чуть дольше обычного. К тому же все они, по мнению Лучии Ивановны, были очень медлительны и не слишком трудолюбивы. («Как это по-русски, – смеясь, комментировала Бессонова-Кожухарь, – «лень- матушка раньше их родилась» – так, да?»)

Сама же она была быстрой, успевала всё, теребила и подгоняла всех, не переставая шутить и подсмеиваться над всеми.

Это когда-то нравилось Бессонову. Особенно в ту пору, когда они были студентами Ясского университета и бродили по улицам (их фигуры – его долговязая и её хрупкая, ему по плечо – останавливали на себе взгляды прохожих, издалека слышавших её неумолкающий звонкий голос). И потом, когда, оказавшись в разных странах (она – в Румынии, а он – в советской Молдавии), переписывались, и её письма, казалось, звучали её смешком, её напористыми интонациями. И уже здесь, когда начинали свою семейную жизнь, снимая в крестьянских домах свободные комнаты, находя в неудобствах кочевья забавные подробности, достойные вышучивания.

Но последнее время эти особенности характера Лучии Ивановны стали утомлять Бессонова. Впрочем, его утомлял и сын, ни на чём подолгу не сосредоточивавшийся, досаждавший отцу хаотическими вопросами и настырными (как у мамы!) интонациями.

10 Бежал зигзагами

Если честно, не хотелось Витьке выполнять пионерское поручение, объявленное ему на классном часе Ниной Николаевной.

Да, он не спорит – его подшефный Санька Ищенко, хронический лентяй и двоечник, действительно позорит их класс. Да, ему, Виктору Афанасьеву, отличнику и активисту, не удалось подтянуть Саньку. И всё- таки непонятно, зачем ехать к его родителям, живущим в Пуркарах, только для того, чтобы сообщить им об этом. Они что, не знают?

Но Нина Николаевна немедленно пресекла критику своего поручения:

– Я надеюсь, ты, пионер Афанасьев, не утратил своей сознательности? Тебе лишь нужно выразить его родителям мнение коллектива.

И вот наступил день, когда нужно ехать и выражать это мнение. А как заставить себя делать то, чего не хочется, но – надо? Оказалось, довольно просто: нужно, как это делает Нина Николаевна, вопросительно приподнять сдвинутые брови, напрячь взгляд, сжать губы и мысленно спросить её металлическим голосом: «Ученик Ищенко, долго вы ещё будете позорить честь шестого класса?» То есть как бы надеть на себя лицо учительницы.

С таким именно лицом Виктор Афанасьев в начищенных пахучим кремом кирзачах и в новенькой, недавно купленной стёганке с хлястиком явился воскресным утром в интернат, где с понедельника до субботы обретались ученики русской школы, приезжавшие из окрестных молдавских сел.

Санька Ищенко, нечесаный и неумытый, копной валялся на кровати поверх одеяла, ныл, морща курносый нос. Домой он ехать не желал, у него будто бы всё болело – голова, живот и даже ушибленная позавчера нога. Но Виктор был неумолим.

Они вышли на улицу, оказавшись на площади, возле чайной, под козырьком остановки, ровно через три минуты после отправления автобуса на Пуркары. Зато удалось сесть на попутку. В кузове полуторки, груженной досками, минут двадцать они тряслись по кочковатой дороге, вдоль тянувшейся слева прозрачной лесополосы, занесенной вчерашним снегом. Справа, в заволоченной туманом пойме, белела излучина Днестра, обнимавшая подёрнутые ржавчиной камышовые заросли с оловянными проплешинами стариц.

На ухабах толстоватого Саньку с худым мосластым Витькой мотало и подбрасывало. Они хватались друг за друга, смеялись, стукаясь головами, роняя сползавшие ушанки.

Своё «учительское» лицо Афанасьев тоже словно бы обронил на первом же ухабе. Он рассказывал Саньке, как, купаясь прошлым летом, видел лодку почтаря Пасечника, заядлого рыбака, саму по себе шедшую против течения – её, говорят, тащил попавшийся на обожжённого в костре воробья сом-великан, и почтарю, чтоб спастись, пришлось обрубить ножом леску, потому что, захлестнувшись вокруг запястья, она врезалась в кожу – до крови.

– Вот бы его поймать, – размечтался Витька, – и приручить, чтоб запрягать в лодки и кататься!

Но тут, на повороте, грузовик остановился, они спрыгнули и дальше пошли в гору пешком, по проселочной дороге, слегка припорошённой снегом, оставляя в нём следы своих кирзачей. Щитовой домик колхозного специалиста Ищенко, окружённый новеньким штакетным забором, маячил на окраине села, и чем ближе Санька с Витькой к нему подходили, тем сильнее Афанасьев выражением лица становился похожим на Нину Николаевну.

– Витёк, слышь, – заканючил вдруг Санька, шаря в карманах старенького, потёртого на локтях пальто, – не говори родителям, а?! У меня ножичек есть, складной, подарю. Хочешь?

– Меня ножичком не купишь, – откликнулся Виктор дрогнувшим голосом, стараясь не замечать плаксивой гримасы на круглом лице Саньки.

У калитки они замешкались, не решаясь войти. Хлопнула дверь. На крыльце появился массивный мужчина в полушубке нараспашку.

– Вы чего там топчетесь?

– Папанька мой, – прошептал побелевшими губами Ищенко, не двигаясь с места.

Мужчина, застегивая полушубок, подошел к калитке и, упершись в Афанасьева прямым, словно бы негнущимся взглядом, спросил:

– Ну, чего скажешь?

Лучший ученик шестого класса напрягся, как у доски, вопросительно приподнял сдвинутые брови, сжал губы и мысленно втиснул своё лицо в учительскую маску. Механизм, заведённый в нём, заработал. Витька произносил заготовленные слова, с каждой секундой чувствуя – не надо, нельзя, ни в коем случае! Хотя ещё не понимал почему, просто ощущал кожей – нельзя!

Но было поздно. Он увидел, как багровеет квадратное лицо Санькиного отца, как сжимаются его кулаки, а выпуклые белёсые глаза становятся еще белёсее, как пятится Санька, боком отходя от калитки в сторону, расстёгивая зачем-то верхние пуговицы пальто.

– Дрянь такая, а ну подь сюда! – гаркнул отец, рывком кинувшись к нему.

И тут толстый Санька, с заячьей прытью сорвавшись с места, кинулся от отца в расстёгнутом пальто по холмистому склону – снег брызгами летел из-под его кирзачей. Он бежал зигзагами, сорвав шапку с головы, чтобы не упала, и почему-то – пригнувшись.

Больше всего потрясли Витьку эти зигзаги. Будто из родительских глаз шёл прицельный огонь и зигзаги могли спасти Саньку от невидимых зарядов картечи, беззвучно рассекающих извилистую траекторию его

Вы читаете Свободная ладья
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату