панического движения.
…Возвращаться пришлось пешком – Витька шёл, спотыкаясь на мёрзлых кочках. Где-то в середине пути его догнала телега, гружённая мешками с макухой. Молдаванин в бараньей шапке-кушме и латаном кожушке придержал лошадь, кивнув:
– Ашазе те, бэете[2].
Чмокнув, он отпустил вожжи, крикнул лошади: «Хай-хай!», – и, оглянувшись на седока, пробормотал неразборчивое. Потом вздохнул и тихо то ли запел, то ли зашептал что-то монотонно-тягучее.
Телегу трясло. Вместе с ней за прозрачной лесополосой трясся холмистый горизонт, а с другой стороны дороги дрожала, извиваясь зигзагом, излучина Днестра. И мерещились Витьке везде, куда ни глянь, зигзаги. И казалось ему, что не Санька, а он сам, лучший ученик шетого класса, бежит, как вспугнутый заяц, ошалевший от осознания своей беззащитности. И прорезалась в нём медленно крепнущая догадка: Нина Николаевна наверняка знала, что отец поколачивает Саньку, а его, Афанасьева, послала как сигнал: пора лупить… Он, Виктор, соучастник этого битья… Предатель… Палач… Но ведь не знал он, не знал, что этим всё кончится!.. Его обманули.
Вспомнил Витька вопросительно приподнятые брови учительницы, её сжатые губы, непримиримый взгляд. Значит, вот с такими лицами они, взрослые, обманывают детей. И отец, назвавший Мусью шпионом, тоже скорее всего наврал, потому что завидует его способности притягивать к себе ребят. А сам Мусью? Такой же, наверное, обманщик: в классе, когда рассматривал Мишкин крючок, зачем-то сказал, что сома выдержит. Хлипкий крючок – видно же, сломается сразу! Значит, наврал?
Они все лгуны, думал о взрослых Витька, трясясь в телеге, чувствуя, как что-то щиплет в глазах, как солёная влага ползёт по щекам, затекая в рот. Телега уже стучала колёсами по колдобинам сельской улицы, а ему всё ещё мерещился холмистый горизонт за лесополосой, петлистый Днестр в заволоченной туманом пойме и мальчишка, бегущий зигзагами от отцовских кулаков.
«Но почему всегда и везде взрослые врут?» – спрашивал себя Виктор, следуя своему сыщицкому правилу – наблюдать, запоминать и обдумывать.
Вот сейчас мать кормит его завтраком, сама почти не ест. Прическа у неё сегодня – в середине пробор, сзади тяжёлые тёмные косы уложены под затылком кольцом. Серенькая кофточка всё та же, со штопкой на правом локте, потому что мама бухгалтер и правая рука у нее всегда в работе – пишет или щёлкает деревянными счётами. Зато отложной воротничок вокруг шеи, как обычно, свежайше бел. А вот взгляд беспокойный, скачет то на сына, то поверх его головы – в окно, за которым маячат голые деревья хозяйского сада.
Что-то её тревожит. Что? Нет, не скажет. Скрытная. Такая скрытная, что и не угадаешь, какая на самом деле. Но уж точно – разная. Ведь видел же её Витька весёлой, с гитарой в руках. Помнит, как в Кишинёве, в гостях у своего брата Ивана пела за столом, загадочно сверкая глазами: «В глубокой теснине Дарьяла, где роется Терек во мгле…» И гости, и родственники – все любовались ею, такая она была красивая. Она и сейчас вдруг становится красивой, когда, собираясь на работу, смотрится в зеркало, надевая беретку, чуть- чуть сдвигая её набок и слегка себе улыбаясь.
Нет, наверное, сегодня утро такое – не до улыбок. И почему-то она не ест, отодвинула тарелку с мамалыгой – густой кашей из кукурузной муки. Муку эту по дешёвке продаёт им дед Георгий, у которого они квартируют в половине его дома. С хлебом напряжёнка, за ним в продмаг выстраивается длинная очередь, и тем, кто оказался в хвосте, не всегда достаётся. Мама вчера оказалась в хвосте, поэтому два черствых ломтика хлеба, намазанные тонким слоем масла и завернутые в матовую хрустящую бумагу, он возьмёт с собой в школу.
Напряжёнка в их райцентре не только с хлебом, а ещё с гвоздями и мылом. Когда Витька чинит расшатавшиеся кроличьи клетки, отец твердит ему: «Береги гвоздь, даже ржавый». А обмылки, какие бы мелкие ни были, мама собирает в особую коробку, чтоб потом слепить из них кусок побольше. И почему их райцентру так не везёт? Вот в газетах «Юный ленинец», приходящей из Кишинёва, и в «Пионерской правде», которую привозят аж из Москвы (их Витька читает до последней строки), пишут: везде в их стране всего вдоволь. А газета врать не может, в этом Витька был убеждён. Просто её корреспонденты ни из Кишинёва, ни из Москвы ещё не доехали до Олонешт.
На вопрос об отце мать кивает:
– Уже завтракал. Уже ушёл.
Он всегда уходит в школу раньше, но сейчас-то Виктор знает точно: отец не ночевал дома. Ночью был слышен за стеной его раздраженно бубнящий голос, потом резкий вскрик, металлический грохот упавшей кастрюли, шаги в прихожей и стук входной двери. Виктор подумал: отец вышел, чтобы успокоиться. Ждал, когда дверь стукнет снова, и, не дождавшись, уснул. Почему мама говорит неправду и смотрит на него как-то жалостливо?
Почти всю дорогу он про это думал.
К школе у него было два пути: один – по мосту через овраг, второй – в обход. Пошёл в обход, к площади, где начало оврага, синеющего снежно-сизым провалом, обнесено невысокой полукруглой стеной из кирпича-ракушечника. Раймаг и киоск пока закрыты, но возле чайной уже стоит грузовик.
За оврагом Витька свернул в извилистый переулок, сбегавший к Днестру. Схваченный морозцем снежок хрустел под ногами, серебрились изморозью крыши, ивовые плетни, торчавшие из-за них ветки палисадников. Речная пойма с белеющей лентой Днестра была затянута сумрачной дымкой, но далеко за ней и над ней уже наливалась алым цветом полоса неба, почти свободного от облаков.
Где-то там – почему-то именно там, за Днестром, на востоке – в сиянии алого и золотого, казалось ему, стоит Москва (иногда ему даже мерещились у горизонта зубчатые стены), хотя знал, что на самом деле она расположена от его села далеко на северо-восток. Но всякий раз, увидев разгоравшуюся зарю, ощущал её как свет, посланный сюда, в низовья Днестра, из самой Москвы – из сердцевины добра и справедливости, куда он, Виктор, непременно приедет, когда станет окончательно взрослым.
Ему представлялось, как он сидит в поезде, у окна, за которым мелькают поля и реки, города и села, а из репродуктора звучит песня о том, как широка его страна, и тот, кто исполняет песню, и те, кто слушает, другой такой страны не знают, где так вольно дышит человек. Он, бывало, волновался до слез, до комка в горле, когда их класс разучивал эту песню к пионерскому сбору, и потом, когда слышал её по радио, звучащую так торжественно и свободно, что, казалось, он, Виктор Афанасьев, летит вместе с ней над сверкающими внизу рельсами, ведущими прямо в Москву.
…В школе, проходя по коридору мимо учительской, он увидел в неприкрытую дверь отца – пиджак, галстук, аккуратный зачес набок с пробором слева, насторожённый взгляд из-под нависших век. И – неизменный карандаш, грозно торчащий остриём вверх из пиджачного кармана как оружие самозащиты.
Голос Нины Николаевны в этот день утратил свою звонкость – на уроках и в учительской она говорила монотонной скороговоркой, будто пыталась отделаться от собеседников. Взгляд её был опущен то в классный журнал, то в ученические тетради или улетал в окно, за пределы школы, блуждая где-то в безысходном смятении.
И никто не спрашивал её, здорова ли она, не случилось ли чего-нибудь дома. Все – и ученики, и учителя – знали: Виктор Афанасьев, посланный ею к родителям Ищенко, поручение выполнил, после чего Санька был избит отцом так, что не смог прийти в школу. Его распухшее лицо, в кровоподтёках и синяках, видел пуркарский семиклассник Виктор Семеняка, когда к нему заходил, чтобы вместе ехать в Олонешты.
На большой перемене в учительской пили чай, и улыбчивый математик, предложив Нине Николаевне бутерброд и услышав отказ, посоветовал:
– Не убивайтесь вы так, почти все отцы лупят своих сынков. Да и розги в школах отменили всего лишь каких-то пятьдесят лет назад. Я иногда думаю – поторопились.
– В этой ситуации, извините, Нина Николаевна, я бы больше посочувствовал Виктору Афанасьеву, – сказал Бессонов, оторвавшись от стопки тетрадей. – Ведь Саня Ищенко теперь его ненавидит.
– С отцом Ищенко нужно провести беседу, – вмешался Семён Матвеевич, – а Сане объяснить, что Виктор всего-навсего выполнил поручение. Или, скажем даже, исполнил свой долг.
– Такой «долг» сродни палачеству, – медленно произнёс Бессонов. – Ты же, Семён Матвеевич, я полагаю, не хочешь, чтобы твой сын вырос слепым исполнителем чужих приказов.
– Да с этими оболтусами просто сладу нет, – пожаловалась всем Надежда Дмитриевна. – Они же иногда