Семён Матвеевич смотрел на жену, сидевшую у швейной машинки, на её позу, странно сочетающую покорность и упрямство, и тоска по несбывшемуся снова стала щемить его.
– Не хочешь ты меня понять! – крикнул он из прихожей, одеваясь. – Зато я тебя понимаю. Я выясню, кого ты себе завела! Думаешь, всё прощу, как простил того, с кем ты во время войны кантовалась?
Анна, услышав, как он, уходя, хлопнул дверью, тихо вздохнула, так и не сказав ему ни слова. Он всё равно бы ничего не расслышал – ведь его собственные слова звучали в нём самом гулким грохотом.
Весь следующий день Виктор Афанасьев прикидывал, как начать письмо Сталину. Думал об этом в школе и дома, а на улице даже произносил шёпотом первые фразы.
Было слякотно – оттепель растопила снег, ноги разъезжались на скользкой дороге, но он, балансируя, стараясь идти вплотную к забору, чтоб вовремя за него ухватиться, упрямо двигался к киоску, где хотел купить новый карандаш. Старым огрызком писать черновик письма он не хотел – это ему казалось неуважительным по отношению к вождю. Хотя, конечно, Сталин никогда не догадался бы, как был написан черновик, потому что чистовик Виктор намеревался переписать чернилами.
«Уважаемый Иосиф Виссарионович!..» Это начало Виктор забраковал как бездушно-казённое. Нет, надо сразу выразить свои чувства: «Дорогой и любимый…» А может, так: «Дорогой и любимый вождь и учитель…» Но если писать «вождь», то обязательно надо добавить «всех угнетенных народов». И он же еще генералиссимус, где-то это нужно указать. Но – где?
Тут Витька поскользнулся и, ухватившись за штакетину, увидел неуклюжего Земцова Бегемотика, смешно, с прискоком, пересекавшего испятнанную лужами улицу. Сокращённо его прозвище звучало – «Мотик», и, вспомнив это, Витька заулыбался. А Мотик, приближаясь, хаотично махал руками.
– Знаешь новость? – Он был в панике. – В раймаг завезли жилковую леску, уже раскупают! У тебя деньги есть?
Афанасьев полез в карман – стали считать его медяки. Их хватало на два карандаша. Надо было где-то раздобыть солидную сумму – три рубля. Причём – быстро. Кто живёт ближе всех? Мусью! Направились к нему. По переулку, где жил Мусью, тёк ручей – пришлось идти вдоль плетня, цепляясь за его сучья.
Александра Алексеевича они увидели во дворе. Без шапки, в кожаной безрукавке мехом внутрь, всё в тех же галифе и сапогах – он колол дрова. В стороне, на охапке хвороста, сидела Ласка, наблюдая, как разлетаются поленья – с хрустом и кряканьем. Увидев гостей, привстала, замотав хвостом.
Мусью воткнул топор в чурбак, выслушал Мишкину скороговорку, сосредоточенно сдвинув кустистые брови. Быстро шаркнул камышовой дверью, вошёл в коридорную пристройку (стены – из ивняка, обмазанного глиной). Глухо чмокнула другая дверь – в хатку. Вышел он тут же – лицо его снова, как в классе, когда царапал крючком ноготь, было оживлённо – и протянул Мотику трёхрублевую бумажку:
– Давай по-быстрому, одна нога здесь, другая – там. А Виктор тут мне поможет.
Аккуратной стопкой складывал Витька дрова в углу пристройки. Последнюю охапку отнёс в комнатку, к «буржуйке». Учитель, присев, растапливал её, щурясь от валившего дыма. Наконец захлопнул дверцу – огонь загудел, плотоядно потрескивая.
– Аsseyez-vous, s’il vous plaоt[10], – кивнул на табуретку учитель, и Виктор сел. Его скуластое лицо с бровями вразлёт выражало максимальную сосредоточенность, а сыщицкий взгляд тёмных глаз словно бы фотографировал всё, что видел.
Он уже как-то заходил сюда, но многого не разглядел. Топчан, застеленный пёстрым домотканым покрывалом, видел. Выцветший ковёр над топчаном с растительным блёклым узором, двустволку, висящую на расстоянии вытянутой руки, видел тоже. А вот самодельные полки в тот раз были задёрнуты цветастой занавеской. Сейчас открыты, на них – массивные книги в потертых, кожаных, кажется, переплетах, одна даже – с металлической застежкой. Нижняя полка посудная – заварочный чайник, чашки с золотым ободком. И – миски, гнутые, алюминиевые. У окна – стол с лампой, стопка тетрадей, пластмассовый стакан с торчащими карандашами.
А что за фотоснимки в металлических рамках? На одном – охотничьи псы с висящими ушами. На другом – дом с открытой верандой, полной гостей. На третьем – сухонькая старушка в полосатом шезлонге.
– C’est ma maison[11], – сказал учитель, разворачивая стул с гнутой спинкой и усаживаясь на нём лицом к гостю. – А вон там мама моя, она сейчас в Румынии.
Сколько же его маме лет, задумался Виктор, если Мусью уже тридцать восемь? Семьдесят? Восемьдесят?
За дверью скулеж, Ласка скребется.
– Entrez![12] – громко произнёс Александр Алексеевич. – Смелее!
Обитая войлоком дверь отошла, в щели показался собачий нос и лапа. Протиснувшись, Ласка обнюхала Витькины сапоги и, стуча хвостом по ножкам стола, улеглась под ним, положив морду на лапы.
А вот зашуршала и камышовая дверь. Потопав сапогами, оттерев в прихожей липкую грязь, ввалился счастливый Мотик. Выпуклые серые глаза его сияли, губы расползались в улыбке.
– Оп-ля! – вытащил он, словно фокусник, из кармана стёганки пластмассовую рогульку с плотно намотанной зеленоватой леской. – Аж пятьдесят метров!..
И тут же – шум в прихожей, стук в дверь.
– Рискуйте! – откликнулся учитель.
Дверь чмокнула, и в комнате стало тесно: рослый Венька Чуб, стащив потёртый треух с клочковато- белобрысой головы, замялся у порога, не зная, куда деть мосластые руки; щуплый Вовчик Шевцов, по прозвищу Гвоздик, пригладив ровно подстриженный чубчик, прошмыгнул из-за его спины, уверенно пристроившись на чурбачке возле «буржуйки».
– Очень кстати. – Александр Алексеевич вдруг посуровел, хотя глаза его, заметил Витька, смеялись. – Проспрягай-ка, Вениамин, глагол «avoir», ты мне его задолжал.
Вытянулся у дверей Венька, будто у классной доски, наморщил лоб. Завздыхал.
– А можно, я вам завтра проспрягаю?
– Можно, – по-прежнему суров был Бессонов. – Если даёшь слово чести.
– Это как?
– Очень просто. Не выполнишь своего обещания, опозоришься перед всеми присутствующими. Ты садись, вон ещё один чурбачок свободен.
Сел Венька. Пожаловался:
– Не запоминаются мне эти глаголы. Вот ещё и стихи тоже. Скукота их учить.
– Скукота, говоришь? – Бессонов удивлённо скрипнул фигурным стулом. – Тебе что, и Пушкин скучен?
– И Пушкин, – упрямился Венька.
Бессонов загадочно осмотрел всех сидевших.
– Неужели Пушкин может быть скучен? Ну, вот послушайте… – Он стал медленно, будто вспоминая, читать: – «Мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог…» – Глуховатый его голос звучал размеренно и неостановимо, и тесная комната с печкой-«буржуйкой», с висевшим над топчаном ружьём и квадратом радиоточки в изголовье, вдруг будто раздвинулась. И стал виден отсюда Невский проспект, купол Исаакия, шпиль Адмиралтейства и даже сам Онегин в сюртуке и цилиндре.
Бессонов остановился, когда дочитал до конца первую главу, и только тут спросил:
– Ну что, скучно?
Венька, неуверенно завозившись на чурбачке, помотал головой. Спросил удивлённо:
– Как это вы!.. Долго наизусть учили, да?
– Совсем не учил.
– А как же?
– Часто перечитывал. Ведь это же настоящее волшебство, если вдуматься: обычные слова, особым образом расставленные, звучат как музыка и в то же время рисуют живую картину…
…В этот вечер Виктор Афанасьев сделал в «Дневнике пионера…» такую запись:
1 марта 1953 года.