видны окровавленные хребты с оставшимися на них клочками одежды. Головы почти не сохранились, однако обувь есть на всех трупах. Подобно воронам и шакалам, оставшиеся в живых китайцы забираются в пещеру и обдирают с мертвецов волосы, чтобы сплести из них накладные косички. Они сейчас вошли в моду среди пекинских мужчин — так что у всех трупов, которые мы можем разглядеть, волосы содраны настолько, что обнажились черепа…»
Все эти откровения в сочетании с тем обстоятельством, что уже была начата вторая упаковка из дюжины банок пива, навели Гисберта на мысль: «Лоти действительно видел это?» Можно было побиться об заклад, что он был бы не в состоянии пережить подобное зрелище. И уж тем более бесстрастно описывать этот кошмар. Было что-то, что ускользало от Гисберта и было недоступно для понимания; он полагал, что нельзя рассказывать о зверствах, когда человек демонстрирует худшие стороны своей натуры; точно также непередаваемы мистические видения, те признаки присутствия непостижимого лика Господня, о котором пишут некоторые поэты. Но такая точка зрения Гисберта была результатом чтения, а не личного опыта. «Что ты знаешь о жизни, герр профессор?» — ехидно осведомился внутренний голос, который, несомненно, был в курсе того, что у Гисберта оставалась всего одна жестянка пива, а в глубине души уже зарождалась мысль осушить к тому же одну крошечную бутылочку виски из мини-бара. Не успев зародиться, эта идея была реализована: чтобы растянуть наслаждение родным, благотворным вкусом «Кениг пилсенер», Гисберт, съежившись, открыл дверцу, достал флакончик «Джонни Уокер» с черной этикеткой и налил его в стаканчик для зубных щеток, заботливо поставленный в ванной. Профессор с благоговением относился к писателям, однако в данном случае у него возникло слишком много вопросов. Ведь речь шла о дневнике; автор не ставил перед собой никакой определенной цели, описывал повседневную жизнь и реальные события, подчас даже не связанные между собой, наполняя образами свое повествование. «Это жизнь, герр профессор, жизнь», — не унимался внутренний голос, и тогда Гисберт взял трубку, набрал номер ресепшн и на достаточно чистом французском языке попросил как можно скорее принести еще немецкого пива, пообещав хорошие чаевые.
Он задался решением новой теоретической проблемы, а именно проблемы описания жизненного опыта. Сколько писателей рассказывают правду, подразумевая под правдой именно то, что испытали, обоняли, трогали сами? Так, так… Селин пережил две войны, был солдатом, медиком, его посадили в тюрьму за распространение антисемитских памфлетов. Источник его книг — его судьба. Генри Миллер, житель того самого города, который бурлил и за окном Гисберта, тоже пережил многое; подхватил гонорею (очищение, как он сам называл эту болезнь) и в конце концов написал об этом. Жизнь, жизнь… О ней писали Пруст и Манн. Короткий стук в дверь отвлек его от размышлений. Гисберт с досадой взглянул на часы, предполагая, что вернулась Юта, а значит, времени подумать совсем не осталось. Однако было еще рано, и в дверях возник официант с двумя упаковками обожаемого пива. Профессор распечатал баночку, допил оставшееся виски и вновь уселся, погасив свет, так как был убежден, что полумрак — самая подходящая обстановка для раздумий.
Первый же глоток холодного и пенного пива дал новый импульс его мыслям. Он подумал о Сальгари и Жюле Верне: они не описывали реальность, они выдумывали. Их книги не отражение пережитого. Но разве то, что является плодом нашего воображения и интеллекта, не есть тот же жизненный опыт? В этом и заключалась суть вопроса. Мечты, идеи и вымыслы, которым люди предаются для того, чтобы как-то разнообразить серость будней, — разве они не реальны? Это было весомым аргументом; ведь в конечном счете вся его жизнь проходила среди книг. Из-за постоянного сидения над книгой его спина стала сутулой, глаза привыкли к свету ламп и приятной полутьме читальных залов. Он был пленником собственного разума, словно дом без дверей, в котором всего два балкона, откуда можно видеть улицу, но нет возможности общения с теми, кто по ней идет.
Звук часов и клочок пивной пены, упавший на рубашку, утвердили его в мысли о том, что обычная мирская жизнь тоже чего-то стоит. А почему бы и нет? Странно, сказал себе Гисберт. Ведь, несмотря на его высокое мнение о самом себе, футбол, это болезненное юношеское увлечение, когда-то доставлял ему немалое удовольствие, а следовательно, даже помесить ногами грязь порой оказывалось совсем неплохим занятием. Сам Камю играл в футбол и даже признался однажды, что в его жизни не было ничего более занимательного, чем хороший гол. Быть может, думал Клаус, в его жизни слишком мало настоящих событий; и мог бы он, подобно Лоти, написать собственный дневник? Он припомнил кое-что касательно этого вопроса: классификацию человеческих характеров, предложенную французским психологом Рене Лезанном. Все люди делились на три типа: нервные, сентиментальные и спокойные; каждый из этих типов включал в себя две разновидности — активные и пассивные. Согласно Лезанну человек, ведущий дневник, — типичный представитель «нервного пассивного» типа. Раньше Гисберт не задумывался над этим, теперь же ему пришло в голову, что его дневник мог бы стать чем-то вроде судового журнала, средоточием мыслей, идей и отвлеченных понятий, чем-то напоминающим произведения Гомбровича. Интересно было бы поэкспериментировать. Но как это сделать? Страницы дневника Лоти, едва различимые в полумраке, жгли руки. Быть может, в шестьдесят лет наконец настало время изменить жизнь? «Жизнь, жизнь, — да что ты понимаешь в жизни, герр профессор», — надрывался внутренний голос, этот книжный червь, просыпавшийся в мозгу Гисберта в те моменты, когда сознание профессора было возбуждено алкоголем.
Чуть позже открылась дверь, и он зажмурился от света, зажженного Ютой. Ее щеки пылали.
— Ты пропустил презанятный спектакль, герр профессор, — сказала она с благоговением. — Надеюсь, ты не слишком много выпил.
— Завтра мы возвращаемся в Гамбург, дорогая, — не глядя на жену, ответил он. — Я должен готовиться к поездке.
Она сделала удивленные глаза.
— К поездке?
— Да, ты ведь слышала.
— Но… куда?
— В Пекин.
ГЛАВА 4
Человек, который прячется в сарае (II)
Вчера ночью я слышал какой-то шум в самом темном углу и решил спрятать сумку под одежду. Лишь после этого удалось ненадолго задремать. Проблема в том, что, как мне сказали, врагом мог оказаться любой. Кто угодно. Как говорится, один, другой, третий… Однако пока я никого не заметил. Членами секретной организации «Белая лилия», которым приказано любой ценой отыскать то, что я прячу, являются и мужчины, и женщины различного рода занятий. Служащие, таксисты, парикмахеры, даже члены коммунистической партии. Враг незримо приближается в неведомом мне обличье. Он невидим, но он существует. Похоже на борьбу с абстракцией. К примеру, с мыслью о чем-нибудь плохом. С тем, что есть и снаружи, и внутри нас; с тем, что разъедает и разрушает то, чем мы являемся и какими хотели бы быть; и с тем, что подчас становится низким стимулом, придающим силы. Зачем существует зло? Я, обычный служитель церкви, с почтением относящийся ко всему таинственному (кстати, открою свою тайну: я священник и ношу сутану), не могу ответить на этот вопрос. Единственное, что я смог сделать во время своего одиночного заключения, — написать эту молитву.