— Я не про это.
Эдуард повернулся ко мне, и в его глазах читалась настоящая мука.
— Боже мой, Эдуард, в чем дело?
— Психотерапевт сказал, что такое событие, которое с ним произошло, как раз в момент пробуждения сексуальности, может оказаться определяющим.
— И что это значит?
— Это значит, что в его представлении секс и насилие полностью перемешались.
— О’кей, поточнее: что это значит конкретно?
— Это значит, что у него были две девушки за этот год. Первая — идеальная. Тихая, почтительная, хорошенькая. Смотрелись как ангелочки.
— И что случилось? — спросила я.
— Как-то позвонили его родители и спросили, что за псих наш сын, что так грубо поступил с их дочерью.
— Грубо — это как?
— Обычным образом. Она была девственницей, и они слишком поторопились, без прелюдии.
— Случается, — сказала я.
— Но девочка утверждала, что когда она ему крикнула, что больно, он не перестал.
— Ну, тут я бы сказала: «Раньше надо было кричать».
— Я тоже так подумал — до второй девушки. Вот это была оторва. Настолько стерва, насколько первая ангелом была. Шлялась с кем попало, и все это знали. Она с Питером порвала — сказала, что он фрик. Сама-то она точно фрик: кожа, шипы и пирсинг, причем не просто напоказ. Она сказала, что он ей сделал больно.
— Что сказал Питер?
— Сказал, что не делал ничего такого, о чем она его не просила.
— А это что значит?
— Хотел бы я знать.
— Он тебе не стал говорить?
— Нет.
— А почему?
— Я думаю, дело в грубом сексе. Думаю, ему неловко об этом говорить, или то, что они делали, достаточно плохо, чтобы он подумал, будто я его сочту извращенцем. А он не хочет, чтобы я так думал.
Я не знала, что сказать, потому промолчала. Иногда ничего лучшего не придумаешь. А потом мне пришла в голову мысль, которую я решила высказать:
— Если ты любишь грубый секс, это еще не значит, что ты извращенец.
Он глянул на меня.
— Не значит, — повторила я и почувствовала, что краснею.
— Это не мое, Анита. Просто меня это не волнует.
— У каждого есть нечто свое, что его заводит, Эдуард.
— И грубость на тебя оказывает такое действие?
— Иногда.
— У ребенка, подвергшегося насилию, реакция может быть самая разная, Анита. Среди вариантов есть два таких: ребенок отождествляет себя с насильником и сам становится насильником, либо принимает на себя роль жертвы. Питер не принял на себя роль жертвы, Анита.
— Что ты хочешь этим сказать, Эдуард?
— Еще не знаю. Но его психотерапевт сказал, что он отождествляет себя и со своим спасителем — с тобой. У него, кроме насильника и жертвы, есть еще один вариант — ты.
— Это как это — у него есть я?
— Ты его спасла, Анита. Ты сорвала с него путы и повязку с глаз. У него только что был первый в жизни секс, а когда он открыл глаза, увидел тебя.
— Это же было изнасилование!
— Все равно секс. Можно притворяться, что это не так, но от правды не уйдешь. Пусть здесь главное — подчинение и боль, но секс остается сексом. Я бы об этом забыл, сделал бы так, будто этого и не было, но не могу. И Донна не может. И врач не может. И сам Питер не может.
У меня жгло глаза — нет, черт побери, не буду я плакать. Но мне вспомнился четырнадцатилетний мальчик — его насиловали перед камерой, а я должна была смотреть. Они тогда это сделали, чтобы я сделала, что они хотели. Показали мне, что если я откажусь, пострадаю не только я. Я тогда не смогла защитить Питера — спасла его, но поздно. Вытащила, но уже после того.
— Я не могу его спасти, Анита.
— Мы же его уже спасли — насколько это было возможно, Эдуард.
— Нет, это ты его спасла.
До меня дошло, что этой фразой Эдуард обвиняет и себя. Значит, мы оба не смогли его защитить.
— Ты был занят — спасал Бекки.
— Да, но то, что эта стерва сделала с Питером, все равно случилось. Это в нем, в его глазах. И я не могу ничего сделать. — Он сжал кулаки. — Ничего сделать не могу.
Я тронула его за руку — он вздрогнул, но не отодвинулся.
— Такие вещи не исправляются, Эдуард, — разве что в телевизионных комедиях положений. А в жизни — нет. Можно облегчить, смягчить, но устранить — нет. В жизни все не так просто.
— Я его отец — другого у него нет, по крайней мере. Если я не исправлю, кто исправит?
— Никто, — ответила я и покачала головой. — Иногда приходится мириться с утратой и жить дальше. Питер был травмирован, но не сломан насовсем. Я с ним говорила по телефону, я видела его глаза. Видела, что он становится личностью, и это личность сильная и хорошая.
— Ну уж. — Он засмеялся несколько резко. — Я его учу только личным примером, а меня хорошим не назовешь.
— Достойным.
Он задумался, потом кивнул:
— Достойным — да. Согласен.
— Сила и достоинство — это неплохое наследство, Эдуард.
Он посмотрел на меня:
— Наследство?
— Да.
— Не надо было мне привозить сюда Питера.
— Не надо было, — согласилась я.
— Он по квалификации для этой работы не подходит.
— Не подходит.
— Но тебе нельзя отсылать его домой, Анита.
— Ты действительно предпочел бы его смерть унижению?
— Если ты его унизишь, это его разрушит, Анита. Уничтожит ту часть его существа, которая хочет спасать людей, а не делать им больно. После этого, боюсь, останется хищник, который учится охоте.
— Откуда у меня такое чувство, что ты чего-то недоговариваешь?
— Я же тебе сказал, что это сухой остаток.
Я кивнула, потом покачала головой:
— Знаешь, Эдуард, если это сухой остаток, то не знаю, выдержали бы мои нервы полную версию.
— Будем держать Питера в задних рядах, насколько сможем. Ко мне едут еще люди, но не уверен, что они успеют. — Он глянул на часы. — Время поджимает.
— Тогда давай работать.
— С Питером и Олафом? — спросил он.
— Он твой сын, а Олаф драться умеет. Если он сорвется с нарезки, мы его убьем.
— В точности моя мысль, — кивнул Эдуард.