Мысль-чудовище, раздутая благодушием и скукой, как из ушата выплеснутая на род людской: сама свободная от скуки и лоснящаяся, как мокрый морской лев или груда драгоценных камней, от проступившей в ней р а з г а д к и т а й н ы м и р о з д а н и я.
«Что ж это за мысль за такая, черт бы ее побрал?» — спросит всякий. Мысль, столь страшная для философа, что Изидор даже не посмел зафиксировать ее, пусть даже только ему понятными знаками, просто мысль, что, возможно (о Боже, Боже!), мир всего лишь таков, каков он есть, без каких бы то ни было проблем, а вся философская проблематика, буквально вся, т. е. за исключением житейских, социальных, национальных и даже — позволим себе чрезмерную мягкость — религиозных взглядиков и проблемок, — это иллюзия пары шизоидов, каким-то адским внушением навязанная всему человечеству. Минуточку! Это предложение не так легко понять, как могло бы показаться! В развернутом виде оно выглядит следующим образом:
«Возможно, здравый смысл, обыденный житейский взгляд — истинен, и баста — все «кульбитнуло» — может, как раз так оно и есть, как нам при нормальном настрое на мир представляется, как думают сотни тысяч псевдоинтеллигентных человеческих скотинок и даже тысячи мудрецов, когда они сориентированы на выполнение повседневных функций в обычный, да и в необычный день. Мы существуем сами для себя, есть и другие похожие и не похожие на нас живые создания, есть и просто мертвые предметы (а как же без них — никак), о которых физика говорит то-то и то-то (что касается физики, то мы себя психологистически-идеалистически-математически успокоили, и нас уже ничуть не удивляет, что существуют так называемые частицы или пучки волн, с одной стороны, а с другой — ощущения, ибо физика — это всего лишь группы символов, подобранных под наши ощущения, а предметы — не только электроны — это тоже всего лишь наши ощущения), точно так же мы успокаиваем себя на тему связи физики с биологией. Потом есть какие-то шары в бесконечном пространстве (а может, и в конечном, как говорит нам модная нынче физикальная теория), и ничего в этом нет такого уж страшного, ибо на каждом из имеющих право быть с физической точки зрения шаров господствует тот же взгляд на жизнь, что и на нашем шаре, если там вообще кто-нибудь есть. Что же тут удивляться, что удивляться?» Изидор «zamyczal od wnutrennoj boli», как Алексей Александрович Каренин, когда заметил «wojennoje palto grafa Wronskogo».
Все это понятийно содержалось в данной мысли, но как переживание выглядело несколько иначе = действительность: далекие горы с маленькими известковыми скалами и красные крыши домов, окружающих игрушку-дворец в стиле рококо в излучине реки, подернутые осенней предвечерней дымкой, внезапно заскочили ему в горло, а точнее — в самую глотку его мозга (в то воображаемое место, которым мозг «заглатывает мир» с помощью чувств) и искривленными в четвертом измерении когтями уайтхедовских «event»[125]’ов впились в него, как именно эта реальность, а не какая-то другая, одна-единственная реальность данного «космического аборигена» во всей ее частичной случайности, реальность в последней инстанции, вне которой ничего нет, ничто не кроется и крыться не может, причем не может крыться не только иная реальность, но и даже самая маленькая проблемка, выходящая за последний порог чисто житейской, практической проблематичности, вплоть до высших вопросов личной и общественной этики, — все это не подразумевает наличие метафизики как таковой — должно было бы быть окрашено метафизической странностью, а этого-то как раз, исходя из той мысли, которую в некоем сконцентрированном виде переживал Изидор, быть не могло. Все (понимаете ли вы, ослы, чудовищную глубину этого слова?), все таково, каково оно есть: принцип тождества как «метафизическое переживание» — это «нечто просто возмутительное», как сказал бы Кароль Шимановский.
Красные крыши разъедали глаза своей красной, до спазма банальной к р ы ш е в а т о с т ь ю, луга были, хоть ты лопни, л у г о в ы м и, а небо (даже небо? — о ужас!) было всего лишь н е б е с н ы м (небоватым, небовым), не сокрывшим в себе бесконечность миров, это была просто г р е ч е с к а я эмалевая выпуклость.
Стоп — ни шагу дальше, иначе — смерть! В сфере более возвышенной, чем житейская, у него, Изидора, проблем не было: он был самовато-собоватым, изидористым, вендзеевато-смогожевистым; он, как в кресле, развалился в самом себе, точно мерзкое животное в исподнем, чулках и одежке, обыденный в самой высокой, неизмеримой степени этого свойства, ибо ни с чем другим его уже нельзя было сравнить. Странность исчезла — это был взгляд заурядного человека, переживаемый человеком незаурядным, но усредненным без остатка, до последней нитки.
«Так вот ты какой, бедный простой человек. О как же ты беден и отвратителен, и сколько надо сверхчеловеческих усилий, чтобы через популяризацию философии и распространение в самых общих существенных чертах ее проблематики сделать твою повседневную жизнь чуть менее гнусной (это относится в равной степени как к рабочим и торговцам, так и к графам и принцам крови, как к нищим, так и к тем, кто утопает в нечеловеческой, прямо-таки свинской роскоши, выдавленной из кровоточащих потрохов тех самых нищих), если уж нельзя над сумрачными и смрадными долинами, где пребываешь в скотской муке повседневности, возжечь прекрасное солнце знания о Предвечной Странности Бытия. Вначале была бездна (au commencement Bythos etait), т. е. не было начала, а бездна эта — бездна нашего невежества, неизбежного и ничем не оборимого, без которого существование лишилось бы очарования, иными словами: без которого было бы Небытие и вовсе не было бы бытия: «было Небытие» — вот оно, самое глубокое противоречие — именно об э т о м нельзя говорить, а не о бытии».
Но теперь Изидор был далек от подобного хода (невыразимых) мыслей: «Я повелел невыразимым глубинам заговорить на языке, понятном каждому созданию» — хоть это и было ему чуждым, оно пряталось в кровавых потрохах духа. В его мысли-монстре таким же обыденным, как и эти крыши и порыжевшие лужайки, неизмеримо, метафизически обыденным был не только он сам, но и любой самый незаурядный из людей: Наполеон; Эйнштейн, Пилсудский, Шопен, Мах и Кант (именно так!). Да, даже так!..
Что это было: вершина единственной нормальности или же последнее яркое проявление самого дикого помешательства? Эта страшная своей смердящей пошлостью мысль была столь же обыденной, как и ссора кухарок на зеленном рынке, столь вульгарной, что своим задом она выперлась в высшую необычайность, выразив какую-то ультра-гипер-супер-экстраб а н а л ь н о с т ь а б с о л ю т н о в с е г о Б ы т и я в е г о б е с к о н е ч н о с т и. Все безмерное Бытие именно таково: оно беспроблемно, тождественно себе при нормальном житейском подходе и здравом смысле — ничего больше нет, а все метафизические вопросы можно без остатка объяснить психологически — как «состояния душ» (такая же аббревиатура, как и «интуиция», «акт», «безличностная интенциональность» и т. п., если таковые вообще существуют) именно этого рода животных, именно на этом шаре. При определенной развитости мозговой коры (de la core mozgale[126], как говаривал Марцелий) такие вопросы обязаны возникнуть, что, впрочем, вовсе не доказывает их реальности (а что, разве Карнап, Мах утверждают что-то другое?), того, что именно этот преобладающий взгляд есть удел триллионов «бездумно думающих» созданий как на нашей, так и почти наверняка (хотя бы изредка) на других планетах.
— Il n’y a personne qui ose penser ainsi sur la planete[127], — пробурчал Изидор, парафразируя слова Жиля де Рэ, которые этот сукин сын произнес, раздуваясь от гордости после своих жалких и глупых садизмов. Воистину адская мысль — продержись она чуть дольше и поверь в нее хоть на минуту этот абсолютный шизоид, он бы просто взбесился от скуки и не выдержал и дня без того, чтоб упиться в стельку, вусмерть, без кокаина и тому подобных вещей, в которых, как боров в помойке, копошился Марцелий Кизер-Буцевич.
И все же, и все же... сколько людей так думают и живут, и ничего такого страшного, в конце концов, с ними не происходит. И вот уже эта мысль, как фантастическая картина действительности, иссушенной жарою скуки до трещин, исчезла в дебрях невразумительной подпонятийности — остались лишь ее последствия, несовершенно оформленные в знаки с коллоидальными, неоднозначными значениями. Вот так она оказалась в этих дебрях и когда-нибудь должна была стать основой далеко идущих трансформаций, значения которых сейчас нисколько не прочувствовал Изидор Вендзеевский, в данное время — шизоидальный фанатик, формалист и создатель in spe[128] философской системы. Это также было своего рода откровением, но in minus. Понятийно, чисто логически эта мысль была бесспорна и подобна теории логических типов Рассела, да и вообще — солипсизму и идеализму. А может, избавление человечества от так называемой болванами «философической бредятины» будет столь же ценно, как и переоценка религиозного безумия, направившая уже столько духовной энергии в более продуктивное русло? Страшные сомнения возникают на эту тему на фоне того откровения, какое минуту