Завязалась дискуссия, в начале которой Марцелий продолжал писать картину, просто-таки раздираемый от невозможности насытиться формой и принимая участие в разговоре на правах крохотного побочного интеллектуального новообразования, причем беседа не оказывала ни малейшего влияния на его работу. По крайней мере в этом он был похож на Наполеона Первого. Темпняк, не переносивший его интеллектуального над собой превосходства, тиранил его тем, что отказывал его работе в праве считаться Чистым Искусством, сохраняя это право исключительно за музыкой, и то не всякой. Маркиз оказался сторонником Марцелия. Надразил занял позицию арбитра, по всем вопросам хранил молчание — если бы он захотел, он точно такую же картину написал бы, и такой же роман, да и вообще все мог бы сделать, только не хотел — «а на кой?» — как он обычно говорил. Так же думали о нем и все женщины, которых он когда-либо любил. Он еще проявит себя — будьте спокойны... Эта дискуссия должна быть приведена почти in extenso[206] — поскольку в ней заключалось (как стало ясно потом) ядро, взорвавшееся всеми последующими событиями.

В Марцелий перешептывались грозные силы, символы вечных приливов и отливов человечества (этой банды мерзавцев: было ли где у животных наказание смертью, лишением свободы и пыткой; разве что по необходимости, ради каких-то непосредственных целей и самую малость, но только не в той гадкой форме, как у нас). Чудовищно дорого — еще раз специально повторяю — заплатили мы за этот тоненький слой мозговой коры («the little slice of brain-rind», как говорил Маске-Тауэр), с помощью которого мы так явственно видим метафизическое убожество, свое и чье угодно, на фоне великолепного ящерного рыцарского бессознательного прошлого.

Снуя между трех знаменитостей с какими-то замызганными сиротскими тартинками, Суффретка создавала видимость приема. Зная о ее внутреннем духовном аристократизме и видя ее изысканные манеры, можно было расплакаться от того, что ей, «бедняжке», как сказал бы Кароль Шимановский, приходилось пребывать в обществе таких хамов (титулованных). Некоторое время спустя пришел еще этот болван, ну, знаете, Менотти-Корви, и разговор начался по-настоящему.

Да, в нем было все: и «угасши воздыханья и роз пурпурных завистливо благоуханье» или как там в этом стихотворении. Впрочем, неважно: поменьше об этом — la plus petite avec ca — вроде как бы и неважно, а тем не менее дело как раз в том единственном в своем роде факте и великом законе, хотя неизвестно о чем, собственно, речь — ведь  н е  о  т о м  же, о чем говорилось в знаменитой и любимой фразе Надразила: «Роман, роман — на кой писать, что кто-то куда-то пошел и кого-то облапал» — роман может быть чем-то большим — «библией жизни» для всех «недоносков и недоучек» или времяпрепровождением остолопов. Литераторы превратились в банду шутов, и потому поделом им — пусть вымирает сучье племя. Отвращение, отвращение, горы отвращения. А все потому, что должен быть контакт с жизнью — не сидеть же безвыходно в спальном вагоне, окруженным славой и кучей восхищенных представителей так называемой элиты.

Все это — полнейшая чепуха, — думал, рисуя с жуткой яростью, Марцелий. — Так в чем же наконец дело? А вот послушайте: со дна существования поднимается пламенеющий столб горючих газов высших истин. Взять его в руки и обрушить на головы этим потомкам гадов, свиней и лемуров. Для того ли века вечные создавали вам pallium[207], этот лепесток коры, чтобы вы его стерли, замызгали и растратили на мелкие спортивные состязания, на слушание обрыдлой лживой музыки, на разглядывание бездарных картинок, изображающих природу, реальная красота которой непостижима, и на такой же отвратительный образчик упрощенческой лживой конструкции давно сто раз издохшей Чистой Формы в истинном искусстве? Неужели в вас так мало дерзновения и отваги, что именно вам хотят показать все это гибнущие гистрионы метафизической истины, убитой релятивизированными головенками псевдологистических пророков философической чепухи. А вы поворачиваетесь к ним своими от стыда голубыми, как у мандрилов, задницами. О обезьяны, о «несерьезные создания», выросшие в условиях нашей «задержки культуры» сверх той, что «im Gange sich befindenden, in der Bewegung in der Richtung des Abgrundes begriffenen menschlichen Geschlechts»[208] — о чем-то таком когда-то бредил этот подумственный мудрила граф Фридрих Альтдорф в своих «Bewegungsstudien»[209]. Мерзость, мерзость, мерзость: пока рабочие с выдранными мозгами и кишками трудятся, механизированные (неужели ради этого они были призваны из небытия?) в нечеловеческой муке ускорений межзвездных пределов, в муке столь абсурдной, что она становится просто метафизической в своей диавольской  н е с о р а з м е р н о с т и  с самым, казалось бы, фундаментальным законом бытия — существеннейшим переживанием этого вырванного из вечности небытия куска бытия самого-для-себя; пока как ни в чем не бывало существует рабство, нельзя расслабляться ни на миг.

«Метафизический»!! — это понятие Изидор использует в нескольких значениях, в зависимости от материи и от самой фразы: в значении трансценденций: а) за рамки обычного житейского мировоззрения («Выход за рамки повседневного здравого смысла — каждый знает, что это такое. Не стану объяснять элементарных вещей»), б) за рамки возможности дать себе физический отчет о реальности, в) за рамки случайности того или иного дня или мгновения, или данного живого существа — по сути своей невыразимых, но абсолютно необходимых — в том значении, в котором Корнелиус использует употребленное уже где-то слово «transcendentale Gesetzma?igkeit»[210]. Но в каком значении использую его я?

(Марцелий на секунду вынырнул из жуткого кошмара и увидел обыденную реальность нормального человека. Она была страшна — и он быстро скрылся обратно в свои миры.) «Не знаю, вернее, не знаю точно, ибо не обладаю способностью жонглировать понятиями, как этот мерзавец Изидор» (вот посмеялся бы Хвистек — язви его значочки).

Дать «людишкам» возможность такого видения мира (такого странного, но все же совершенного и даже в убожестве своем прекрасного), которое было моим уделом, — вот настоящая задача, а не забивать их время слушанием сказочек о добром дяденьке. Разбудить насколько возможно ощущение странности, таинственности, бездонности существования, и одновременно — дать в руки хотя бы примитивные орудия для интеллектуального подхода к тому, что есть в жизни странного и несводимого ни к чему, ибо без понятийного подхода, хоть какого-нибудь, — ни шагу из «скотской (мой термин) метафизики», которая в конце концов, пусть даже в безмерно малой доле, но имеется у всякой «продувной бестии в сюртуке», даже у какого-нибудь самого паршивого негодяя-бизнесмена, у гнусного убийцы целой семьи ради пары грошей (на кружку пива и паскудную девку), даже у процентщика — этой наиподлейшей стервы, жирующей на горе, с которой я лично (пока что) не сталкивался, даже — об этом я и не говорю — у самой затасканной шлюшки. Нужно все охватить понятием и тогда, теперь уже на основе понимания, вторично испытать непосредственные переживания. Без этого и жить-то не стоит.

Человек или человечица, с которыми такого никогда не было, ничем не отличаются от скота. А значит, скотина по сравнению с ними стократ прекраснее, потому что она по-другому не может и переживает непосредственно, а отвратительное, прикрытое тряпками, голое, как червяк, человеческое падло может, но не хочет — таковы все, а отсюда все зло, ибо только так можно возвыситься над собой. А все руками-ногами защищаются от этого, точно муравьеды! Только глянешь на мерзость окружающих морд, как тебя тут же охватит абсолютная безнадежность: нет и быть не может такого гения, который был бы гениален сразу и так называемым «сердцем», и интеллектом (Жеромский был только сердцем, потому и утонул во всеобщей затвердевающей вязкой лаве мерзости сегодняшней жизни), который смог бы поднять хотя бы «на миллиметрик, сударь мой», тот уровень, что установился теперь из-за подлизывания ко всем и ко всему на все стороны. «Призывчики» оптимистов-релятивистов (умственных анархистов-бомбистов) школы Хвистека усугубляют ужас положения. Нести так называемое «пылающее сердце» в старом урыльнике, найденном на помойке бывших «рабов божьих», поливая его денатуратом, когда оно не хочет как следует гореть, и исполнять вертлявый танец голодного брюха перед обожравшимся своей блевотиной жирьем в засаленных (это уже так, для «красного словца» — впрочем, каждая, даже самая чистая одежда по сути отвратительна) смердящих тряпках...

Погруженные в раздумья о собственной красоте, листья дворового (как дворовые артисты[211]) клена ритмично содрогались в такт беспорядочным ударам свиной щетины, истекающей продукцией Блоккса на натянутый холст, покрытый клеем из кроличьих шкурок и мела. Марцелия погубило, что в свое время он не перешел на гладкие масляные полотна, на которых можно сделать все, и свернул в тупик пропитанных краской тряпок a la Гоген, Ван Гог или наш Владислав

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату