Усольцев подхватил падающего Зверева и опустился с ним на землю, оберегая его голову от удара. Подскочившие старатели схватили старшинку за руки и за ноги, а он молча, с нечеловеческой силой встряхивал их и отбрасывал от себя в стороны.
5
Утром, как вчера, как сто лет назад, как всегда, все так же бодро и весело взошло солнце. Со вторым гудком старатели деловито и привычно, словно ничего не случилось, ушли на работу; в восемь часов открылся магазин, в девять — контора прииска, в десять — поднялись и зажужжали разгоняемые дымом пауты. Нудное жужжанье их, свежий, до блеска умытый день — все это обычное почему-то угнетало Свиридову, вызывало в ней глухо нарастающее раздражение.
Началось это еще ночью в шахте, когда стало ясно, что Данила и его люди остались там, под обрушившимся потолком, что им уже не выйти и никакие усилия и ярость Зверева не помогут им.
И когда это стало ясно, Свиридову вдруг охватило отчаяние: «Это я закопала их!..»
Она сказала это мысленно. Холодная дрожь прошла по ней, лицо побледнело.
Всю ночь, бродила она по прииску, стараясь стряхнуть, перебороть гнетущую подавленность, вытеснить ее усталостью. Но как раз именно в те минуты, когда казалось, что наступает облегчение, что ей лучше теперь, чувство подавленности острой болью вдруг вновь пронизывало ее.
«Нет, это я закопала их, я!» — глухим шепотом говорила она в темь ночи.
Она не могла понять, что не чувство виновности, не оно гонит ее по прииску. Гордость, жалко повергнутая на глазах всех, и смятая, постыдно раздавленная уверенность в себе, беспомощность и бессилие — именно это гнало ее куда-то.
К горлу подступали слезы щемящей, горькой обиды. Ей хотелось упасть прямо в траву и разрыдаться, облегчить криком душу.
Утром, когда начинался такой обычный, такой всегдашний день, Свиридовой внезапно пришла мысль, что ведь и вчера, и на прошлой неделе, и при прежнем директоре старатели так же, покашливая спросонок, разминаясь, шли на работы; так же смеялись, беззлобно переругивались, может быть, несознательно, но строили невидимое, но важное, самое реальное из всего реального здание жизни. Пройдет время — не будет здесь ни Усольцева, ни Свиридовой, как нет вот ее предшественника — директора; может быть, и ее снимут, может быть, даже она умрет, а они, люди, старатели, все так же, покашливая, смеясь и покрикивая, будут ходить в разрезы и шахты мыть золото, строить, и никто не заметит отсутствия ее, как не замечают сейчас отсутствия бывшего директора, забыв даже имя его.
Глубоко потрясенная этими внезапно родившимися в ней мыслями, Свиридова оцепенело долго стояла у стволов. Но вот сейчас она ясно увидела, даже с холодной оторопью почувствовала, что ведь ничего, вовсе ничего, кроме нее и ее сознания, ничего не исчезнет. Все так же свежо будет зеленеть трава, так же будут жужжать пауты, так же будут порхать эти птички, с такой же деловитостью будут копошиться в разрезе старатели. Она почти с ненавистью смотрела на Щаплыгина, украдкой от постороннего глаза обтиравшего свою голую, как пятка, несуразно большую голову, и с жгучей болью завидовала ему, словно впрямь Лаврентий Щаплыгин был бессмертен.
Она пошла от разреза с томящим, гнетущим чувством нерешенности чего-то и с сознанием отвратительной беспомощности.
В отвалах 14-й шахты к ней подъехал на галопе Усольцев. Он на ходу соскочил, бросил своего Чалку, тут же свернувшего в кусты, и, жарко дыша, с тревожной настороженностью быстро подошел к Свиридовой.
— Что случилось? Что еще? — нетерпеливо закричал он, злясь на Свиридову, вынудившую его с тревогой скакать за нею по всему прииску.
Свиридова ждала, пока он подошел к ней. Ей нравилась уверенность его в том, что он делает совершенно необходимое дело, что это дело только он может делать и никто другой, и если почему-либо он не будет делать, то все пойдет к черту, все пропадет.
— Вас там ждут, — сказал Усольцев тише, заметив ее необычное состояние и поняв, что произошло что-то лично с нею. — Мне железа надо, — вдруг совершенно некстати сказал он; и оттого, что сказал не то, что нужно было сказать, он смешался еще более. — Этого... круглого, — горько морщась, договорил Усольцев.
— Круглого, — сквозь слезы фыркнула Свиридова, со злорадством наблюдая растерянность Усольцева. — Вы, кажется, думаете, что сейчас вот... этим круглым железом вы все здесь... все здесь повернете? — нервно вздрагивая, выкрикивала она медленно бледнеющему Усольцеву. — Мы с вами для начала... повернули уже... четырех человек...
— Ты... — крикнул, захлебываясь от гнева, Усольцев, — ты это... что же?.. К черту! — Он с силой тряхнул кулаками.
Вздрогнувший Чалка прыгнул в самую гущу непролазного ольховника.
Усольцев жарко дышал в самое лицо Свиридовой, не сводящей с него больших, глубоко потемневших глаз.
— Эти штучки я знаю. Вы меня не удивите ими. И не струшу я, как, например, перетрусили вы сами.
— Я не перетрусила.
— Перетрусили! Раскисли! Как этот Мудрой. Развалил к черту работу, а теперь страдает, ищет смысла жизни. Слюнтяй!..
Он яростно смотрел на Свиридову, побледневшую, осунувшуюся:
— Я не об этом, Усольцев, — вздрагивая от его слов, как от пощечин, сухим, надтреснутым голосом сказала Свиридова.
— Об этом! — снова загорячился Усольцев. — Вы взбунтовались, потому что этой аварией ущемлено ваше самолюбие. Как же, дескать, так: я, директор, Наталья Свиридова, — и вдруг такой конфуз? И теперь, дескать, все увидят, что я Наталья, — просто Наталья, и все. Не об этом?
— Об этом, — глухо проговорила она, большими, опять глубоко потемневшими глазами глядя на Усольцева. — И без меня давило и... при мне... Данька-то, Данила... — почти шепотом проговорила она, придерживая ладонями дрогнувшие и оседающие вниз уголки губ, — мы с ним маленькие были... дрались с ним...
— Ну? — вдруг смолк Усольцев, смущенно отводя взгляд от Свиридовой.
Она поправила выбившиеся из-под берета волосы и, сторонясь Усольцева, пошла к поселку.
— Погоди! — остановил ее Усольцев, все еще не решаясь глядеть на нее. — Это... я, понимаешь, накричал тут... Кхм, черт!.. — злобно кашлянул он, оправляя неровный голос.
— Ты правильно кричал.
— Вот, вот. Так ты, пожалуйста, это... понимаешь?
— Понимаю.
— Не сердись, говорю.
— Я не сержусь.
— Ну, ну, — уже вдогонку ей сказал Усольцев и полез в запаутиневшие кустарники к спасавшемуся там от оводов Чалке.
Было уже больше двенадцати. Пошабашившие старатели тянулись к магазину, золотоприемной и конторе — кто по нужде, а кто и просто так, потолкаться в перерыв среди народа, послушать новости, переметнуться, словом со знакомым. У железной решетки золотоприемной, сдавленный старателями, стоял Щаплыгин. Кассир, как базарный фокусник, едва уловимыми движениями тарелки метал золото вверх, ловко подхватывал его, отсеивая шлихи в сторону, дул на него, растирал магнитной подковой и выбирал из него железняки, крутил, как муку в сите, и снова метал, торопясь поскорее спровадить Щаплыгина, пристально и недоверчиво смотревшего на него.
— Пиши, — сказал Щаплыгин, хмуря косматые брови, — половину бонами, половину червонцами.
Ему выписали и подали расчетные книжки — боны — и отдельно квитанцию.
— Деньги — рядом. — Не глядя на Щаплыгина, кассир ткнул пальцем в сторону следующей кассы.