посевной кампании, распахивая запустевшие и заросшие гектары. У рика нет возражений против приезда красноармейцев, коммунары рады этому, но они не могут сейчас взять на себя хлопоты и расходы по переселению.
Самое важное для Курова из этого письма — это то, что на Волгу ехать можно и что они приедут туда не к запустению, а уже на осваиваемое место.
После водопоя и уборки лошадей на речке он, умывая руки, сказал товарищам, что первому взводу есть письмо и на ленинской полянке он думает его зачесть. Карпушев догадался, откуда это письмо, и от речки же заторопил красноармейцев собираться.
Собрались опять под дерево; как месяц тому назад в Аракчеевской роще. Большинство, понятно, тоже смекнуло, по какому поводу их собирают, и, чувствуя, что на этот раз придется думать об этом серьезно, сосредоточенно рассаживались.
Куров прочел письмо без всяких предисловий. Едва ли они и нужны были. Красноармейцы молчали вмертвую, и это яснее всего говорило, что в головах у них мечутся думки.
Куров молчал. Подошедшие красноармейцы других взводов, присев рядом, тоже молчали.
— А как же переезжать-то? — спросил уткнувшийся лицом в землю Савельев.
— Переедем. Как переезжать — дадут литера и переедем.
— А если мать, иди еще кто?
— Перевезем и их. Поезда-то ведь не стали.
— А скотину, еще кое-чего?
Будто вся трудность заключалась именно в этом. Будто все зависело оттого, как перевезти корову и старушку мать. Дескать, будет решен этот вопрос — тогда все понятно.
— О перевозке потом бы решать, — осторожно подсказал Куров.
— Потом? — взвизгнул Савельев, словно кто ему приложил к пяткам раскаленное железо. — Потом! Если у тебя никого нет, так, думаешь, и все так же, собрались и айда?
— Тут правильно, — поддержал его Миронов. — Надо насчет этого подумать. Не так просто. С места-то стронешься, а там еще не знаю чего...
— Там работать надо будет, вот чего там, — сказал ему, повернувшись на другой бок, Липатов.
— Работать? — вскакивая на колени, опять взвизгнул Савельев. — Ты думаешь, мы работать не умеем, меньше твоего работали?
— Я ничего не думаю, — вставил Липатов.
— Не думаешь, так нечего и... — Савельев опять лег на живот и, сорвав травинку, остервенело начал ее грызть.
— Надо сперва, — задвигался тяжелый Карпушев, — надо сперва сказать: поедем или нет.
Красноармейцы подняли к нему головы, ожидая, что он скажет. Он поставил главный и основной вопрос, с которого и следовало начинать, но решение этого вопроса они болезненно откладывали на после, чего-то выжидая и обманывая себя, будто бы не в этом главное с организацией колхоза, а все зависит от чего-то другого.
— Может, мы никто и не поедем туда, — неопределенно досказал Карпушев. — Тогда нечего и языками трепать.
— Может быть, и рад бы в рай, да грехи не пускают, — с каким-то отчаянным остервенением проговорил Савельев. — Знаем, что «может быть»!
— В чем же дело? — повернулся к нему опять Липатов. — Возьми и скажи, что не поедешь, вот и дело с концом.
— В чем дело? Дело в чем? — закричал, опять вскакивая, Савельев. Он смотрел на Липатова злобно, губы его вздрагивали, в глазах стояли слезы. — Дурак ты! — взвизгнул он ему. — Вот в чем! Много ты понимаешь — «откажись!» И отказался бы.
— А ты откажись. Кто тебя гонит? — ничуть не смущаясь, сказав Липатов.
— Гонит кто? Гонит?.. — не успокаивался Савельев. Красноармейцы второго и третьего взводов, когда дело у первовзводников дошло до крика, осторожно поднимались и уходили от них. И, уйдя, облегченно вздыхали, будто они только что от соседа, у которого большое несчастье, знают, что это несчастье и их может коснуться, оно даже неизбежно коснется их, но пока прошло мимо.
— Никто нас не гонит, — начал сердиться даже Карпушев. — Кто нас может гнать? Никто не может. Захотим — поедем, захотим — нет.
Молчанье. Мучительное, тягучее.
Сейчас, сейчас. Еще минута — и Куров спросит прямого ответа.
— А ежели, — отчаянно хватается кто-то за «ежели», в надежде отсрочить свой ответ, — а ежели те, которые там есть, откажутся? Своих, скажут, хватит?
— Они написали, — не то с досадой, не то с сожалением отвечает Савельев. — Они написали, что согласны. Говорят, с удовольствием.
Опять молчание, вслед за которым лихорадочно подбирается еще одно «ежели».
У сосны под фанерой зашевелился Куров, которого словно не было, на которого не смотрели и к нему не обращались, но он чувствовался каждым, как заноза, как куль хлеба на горбу, который трет спину, но его не сбросишь.
— Верно, товарищи, сперва нам надо решить — поедем мы или нет, а потом уж остальное.
Красноармейцы начали откусывать от соломинок еще быстрее, будто им надо их изгрызть как можно скорее. Надо сейчас же отвечать — поедут они или нет. Отвечать надо, черт!
— Тут вот надо уговориться, — говорит один, — если там все есть, как говорит Абрамов, тогда что же... тогда...
— Да, да, правильно. Если так, тогда, конешно...
— Погодите, товарищи, — прерывает их Куров. — Устав мы читали, вы все крестьяне и крестьянскую работу знаете. Едем мы организовывать новое коллективное хозяйство, новое. Все мы будем там равными членами, хозяев нет. Если поедете — никаких условий не ставьте. Вы меня пока выбрали руководителем, так вот: я ни одного условия ни от кого не принимаю.
Когда они только еще заикнулись об условиях, для Курова стало ясным, что они отступают. После их «условий» в коммуне останется социалистического ровно столько, сколько этого социалистического есть в любом зажиточном индивидуальном крестьянском хозяйстве. Вот почему он так грубо оборвал их, поставив вопрос о вступлении без условий.
— Мы едем не на готовое. Ничего готового там нет, мы едем строить новую жизнь, коммуну. Строить ее будем сами и для себя. Мы должны ожидать там на первых порах и голода и холода, это возможно. Возможно, что кулачье тамошнее будет травить нас, возможно, будет поджигать выстроенную на зиму избушку. Мы поедем туда ни с чем. Посева у нас нет, а зиму нужно жить, значит, зимой придется работать и на хлеб и на то, чтобы весною что-то посеять. Вот на каких условиях мы едем. Мы едем все равно что на войну. На гражданскую войну никто не гнал, а шли миллионы, знали, что там и голодно, и холодно, и смерть угрожает, а шли, сами шли, потому что это была классовая борьба и на эту борьбу не нанимаются, не торгуются, не ставят условий.
Куров говорил как всегда спокойно. В том, что он говорил, он был уверен, и ему не было надобности горячиться и кричать.
Красноармейцы слушали его молча, уткнувшись в землю или отвернувшись от него.
— Колхозы в деревне — это тоже классовая борьба, тоже война. Ставить условия здесь: что, если там будет вот так и так, то я пойду туда, — это значит вы будете наниматься к кому-то, а наемный солдат — какой он вояка! Надо будет с ним по условию-то рассчитываться, а у нас денег не будет, неурожай, он соберет манатки — и до свидания; откроет фронт, будет прорыв. Нам надо не нанятых работников, а товарищей, готовых на любые трудности, чтобы мы были уверены, что они не дезертируют в самое горячее время. Вот, товарищи, какие условия. Вот на этих условиях и говори, кто пойдет.
Было тихо, как бывает тихо в большом лесу вечером. Лошади, съевшие свои дачи корма, вздыхали глубоко и протяжно, видимо, собираясь сейчас уснуть. В просветы между шапками деревьев голубело глубокое небо. От кухни, ровным столбиком тянулся кверху молочно-синий дымок, он дотягивался до густохвойных сучьев, путался в них, разливался и тонул в темнеющей глубине.
В стороне, где, распластавшись,, как звериные шкуры, лежали на примятой траве шинели, завозились