— Кому дали-то? — приставали к ней бабы. — Рази тебе одной дали? Всей деревне дали, ты и дели на всех.
— В один уголок велели, — оправдывалась Серафима.
— Ишь ты, у одной будет, густо, а других пусто? Дели знай всем, не выдумывай.
Бабы поделили литературу и разошлись. Сейчас Серафима примеривала в углу плакат: «Что дает пятилетка».
— Товарищ Иванова, — поманил ее пальцем Шерстеников. Она испугалась, думая, что он будет ругать ее за дележ, но все-таки вышла.
— У вас корова есть? — вполголоса спросил он.
— Корова? — также шепотом ответила она ему, оглядываясь. — Корова есть.
— Ты вот чего. Мы принесем тебе датовскую кормушку, так ты из нее корми. Вот раскладка тебе будет, по ней. Поняла? Узду принесем, так ты на узду ее на ночь-то сажай.
Он вытащил раскладку и начал объяснять ей, что такое кормовая единица, как задавать корм, как поить, доить и записывать удои молока.
— А на что это? — все еще шепотом спросила его Серафима.
— Лучше будет, — объяснил ей подошедший Кадюков. — Молока прибавит, и вам за это могут, в случае чего, скидку с налога сделать. Как за агроминимум.
— Вы кому-нибудь другому отдайте, — попросила она.
— Нельзя другому. Понимаешь? Надо, чтобы надежно было, у комсомолки чтобы.
— А с ей ничего не будет? С коровой-то?
— От дурочка, тебе же говорят, что лучше будет. Полнеть начнет и молока прибавит.
— Другому бы кому, — умоляюще попросила Серафима.
— Нельзя другому, тебя избрали, — соврал Шерстеников. — В порядке комсомольской дисциплины. У нас нельзя отказываться.
— Вы кормушку-то принесите, а узду-то бы... смеяться будут.
— А пусть смеются, тебе-то какое дело? Дураки только смеяться-то будут. Так мы тебе сейчас принесем, кажи, где поставить.
— А если тятя... чего?
— Про тятю не беспокойся, это мы уладим.
— Уж не знаю как... Боюсь я!
— От беда-то с ней, — рассердился Шерстеников. — Да что ж, мы своим членам-то худа желаем, что ли? Ты попробуй недели две, а потом мы приедем и если что, то обратно возьмем. Возьми, Сима!
Сима украдкой взглянула на Шерстеникова.
— Возьмешь? — поймав ее улыбку, вскрикивает Шерстеников. — Вот комсомолка! С такими комсомолками весь свет перевернем — и мало будет. Ура Симе! Ура! Кричи, Кадюков, ура! Пошли. Сейчас обтяпаем.
Они побежали обратно к кухням, и вскоре кормушка опять тихонько закачалась на красноармейских плечах, только ребятишек не было. Уговаривать их не бегать, не кричать и не смеяться оставили Граблина.
Серафима показала угол в коровнике, красноармейцы расчистили и торжественно водворили кормушку на место. И, когда они ушли, Серафима осмотрела, ощупала кормушку еще раз и, не найдя в ней ничего хитрого, успокоилась, решив выполнить наказ Шерстеникова в точности...
Конец дневке.
Трубач играет седлать. Выводятся лошади, привязываются флюгера на пики, строится эскадрон. Уже вечер. Солнце, исцарапанное об острые макушки деревьев, отчаянно хватается за них, чтобы удержаться. Багровым огнем полыхают тучи.
Тихо пыля по дороге, вытянулся эскадрон. Красноармейцы прощально машут руками. Шерстеников находит глазами Серафиму и посылает ей улыбку поддержки и товарищеской бодрости.
Когда спускались на мостик к речке, из кустов исступленный голос:
— Илья-а! Ильюша-а! А-ах, Ильюша-а!
Красноармейцы взглядывают на Ковалева. Он поднимает плечи и прячет свои воровские глаза в гриву.
Впереди темнел коридор утонувшей в лес дороги.
Глава седьмая
1
В ночь эскадрон отправил на пароходе десять человек на зимние квартиры трамбовать в конюшнях стойла.
На пароходе красноармейцы разбрелись по второму классу, заняв сиденья и некоторые свободные спальные места. На верхней полке лежал Ковалев, жмурился от света электрической лампочки и, слушая анекдоты сидевших внизу, похохатывал. Дроворубы, сплавщики, землекопы, каменщики ехали в город на работу на расширяющемся заводе. Анекдоты, видимо, им надоели, и вскоре с зачина какого-то трезвого, осторожного голоса они перешли к политическим разговорам:
— Что слышно насчет колхозов у вас? — спрашивает один.
— Да ничего пока. А что?
— Будто бы разрабатывается декрет, чтобы в обязательном порядке в колхоз всех. Врут, думаю?
— Не знаю, не слышал.
— Будто всех соберут воедино, как солдат в казарме, баб в одну, а мужиков — в другую. Ребятишек будто... С одного котла обедать... И не то, чтобы обязательно, а если не хошь, то пожалуйста — дорога открыта. Вот ведь врут-то... Ну наро-од!
— А скотину-то как же? — неуверенно спрашивает один голос.
— Про скотину не слышал, не знаю. Только раз сами в коммуне, наверное и скотина в коммуне.
Замолчали. Притихшие сезонники тяжело сопели.
— А у вас разве ничего не слышно? — спросил опять голос, рассказывающий про декрет.
— Да нет, вроде ничего.
Опять помолчали.
— Ну тогда просто болтают. Ну народ!
Ковалев, всегда находивший возможность кстати ввернуть побасенку или анекдот, не утерпел и здесь.
— Народ, дядя, стал хуже прошлогоднего. Плюнь ему в глаза — не любит, в зубы дай — драться полезет. Вот какой народ!
— Это слова одни. Уж чего ни делают с народом, а все молчит.
Илью вдруг кольнуло, взмыло. Он, звякнув шпорами,как ужаленный, вскочил на пол. Он разозлился, что его не так поняли, и взбешенно схватил сидящего за бороду.
— Ты, гад! Сучья борода! Всю шерсть выдеру!
Он дернул бороду на себя и кулаком сунул растерявшегося в скулу.
— А-ай, помогите! — закричал сидевший.
Сезонники вскочили, одни бросились, бежать, боясь, что их могут обвинить в участии, двое схватили Илью за руки.
— Пусти, парень, пусти, очумел ты?.. Ты смотри, кого хватаешь, старик ить это.
Илья выпустил бороду и вытер руку, будто замазанную обо что-то.