размеренно и бесстрастно, и лишь в воспоминаниях тональность поэтической речи меняется — эмоции выходят на первый план, однако в контексте стихотворения обращения поэта к прошлому не имеют ничего общего ни с темой оледенения, ни с темой смерти.
Немаловажным при анализе стихотворения представляется тот факт, что 'Эклога 4-я (зимняя)' посвящена Дереку Уолкотту, которого Бродский считал лучшим и самым близким для себя англоязычным поэтом[136]. Интонационный строй стихотворения, нагромождения метафорических образов, создающих настроение, но приглушающих смысл, внезапные переходы от одной темы к другой, которые автор и не пытается объяснить с логической точки зрения, в большей степени соответствуют англо-американским, чем русским поэтическим традициям.
'Главное качество английской речи или английской литературы, — отмечал Бродский, — не statement, то есть не утверждение, a understatement — отстранение, даже отчуждение в некотором роде. Это взгляд на явление со стороны'.
Подобный подход, скрытый, по мнению поэта, в самом строе английского языка, приводит к потрясающим результатам, 'по крайней мере, для русской литературы, настроенной на сантименты, на создание эмоционального или музыкального эффекта. Ты вдруг слышишь голос, звучащий абсолютно нейтрально. И благодаря этой нейтральности возникает ощущение объективности того, что говорится'[137]. Хотя, наверное, только особенностями английского языка выбор поэтом формы повествования объяснить нельзя: как отметил Бродский в 'Письме Горацию' (1995), 'отстранение есть исход многих сильных привязанностей'.
Не только интонационный строй, но и проблематика стихотворения Бродского соотносится с творчеством Уолкотта. В интервью Свену Биркертсу (Нью-Йорк, 1979) Бродский говорит о том, какое впечатление произвела на него книга поэта 'Другая жизнь': 'Дерека <Уолкотта> я в первый раз увидел на похоронах Лоуэлла. Лоуэлл успел мне о нем рассказать и дал почитать его стихи. Стихи мне понравились, я подумал: 'Вот еще один неплохой английский поэт'. Вскоре после этого издатель Дерека подарил мне его новый сборник — 'Другая жизнь'. И тут я испытал настоящее потрясение. Я понял, что передо мной крупнейшая фигура, поэт масштаба — ну, скажем, Мильтона [Смеется.]. <…> Он тоже пишет стихотворные драмы и обладает той же могучей силой духа. Он не устает меня поражать. Критики пытаются сделать из него чисто колониального автора, привязать его творчество к Вест-Индии — по-моему, это преступление. Он на голову выше всех'[138].
Дерек Уолкотт родился и провел детство на острове СэнтЛюсия — бывшей колонии Британской империи — входящем в состав Малых Антильских островов. В 'Другой жизни' поэт рассказывает о том далеком времени, которое на всю жизнь осталось для него самым ярким и дорогим воспоминанием, продолжающим жить в его сердце как 'светлая / пелена другой жизни, / пейзаж, застывший в янтарном камне, как редкостный / отблеск прошлого'[139].
Проблематика стихотворения Уолкотта заключается не в том, что поэт воспринимает настоящее через призму прошлого, а в том, что вне этого прошлого для него не существует настоящего. Вся жизнь поэта превращается в непрерывный поток воспоминаний, которые со временем не ослабевают и не утрачивают своего значения, потому что только в них реальная жизнь обретает для него свой истинный смысл:
'Я всю жизнь трудился в поте лица, чтобы восполнить потерю. / Вне этого видения лживый, равнодушный / мир вновь возвращается к своей работе, / и за этим квадратом вырезанного из прошлого голубого неба / иная жизнь — реальная, но не имеющая значения — вновь обретает силу. / Пусть рана зарастает сама. / Окно закрыто. / Веки покоятся во мраке. / Ничего уже не будет после этого, ничего, / за исключением картины из прошлого, которая живет в закрытых, утративших интерес к чему бы то ни было другому глазах'[140].
В 'Другой жизни' встречаются поэтические образы, которые войдут в поэзию Бродского: 'ребенка без истории, без груза прошлого' (a child without history, without knowledge of its pre-world); 'заката, истекающего кровью, как вена, перерезанная на запястье' (the sunset bleeds like a cut wrist); 'скота, выгружающегося на берег' (cattle breaking, disembark); 'собачьей жизни' (dog's life).
Эпиграфом к 'Эклоге 4-й (зимней)' Бродского могли бы послужить строчки из 'Другой жизни' Уолкотта, которые отражают судьбу и суть творчества обоих поэтов в эмиграции: 'человек живет половину жизни, другая половина — воспоминания'[141].
Философское восприятия жизни как боли от потерь и невозможности обрести покой в настоящем находит продолжение в другом произведении Уолкотта 'Омерос'[142]. Проблематика книги и образ 'загадочного ментора, на ком Остался и теперь ярлык фашиста, Хоть все, что он писал, дышало чистой Любовью к древней и к родной культуре…'[143] отсылают читателей к работе Фридриха Ницше 'О пользе и вреде истории для жизни'.
В статье немецкого философа говорится об отношении человека к своей жизни. По мнению Ницше, животное живет 'неисторически' и каждое мгновение его жизни 'умирает, погружаясь в туман и ночь и угасая навсегда', человек же в отличие от животного обладает памятью, которая, с одной стороны, делает его жизнь осмысленной, а с другой, — превращает ее в пытку, отнимая даже редкие мгновения безмятежного счастья. Тяжесть прошлого 'или пригибает его вниз, или отклоняет его в сторону, она затрудняет его движение, как невидимая и темная ноша, от которой он для виду готов иногда отречься, как это он слишком охотно и делает в обществе равных себе, чтобы возбудить в них зависть. Поэтому-то его волнует, как воспоминание об утраченном рае, зрелище пасущегося стада или более знакомое зрелище ребенка, которому еще нет надобности отрекаться от какого-либо прошлого и который в блаженном неведении играет между гранями прошедшего и будущего'[144].
В этой ситуации, чтобы избежать гибели, у нас есть только один выход — научиться забывать прошлое, ибо 'жить почти без воспоминаний, и даже счастливо жить без них, вполне возможно, как показывает пример животного; но совершенно и безусловно немыслимо жить без возможности забвения вообще'.
Вместе с тем отсутствие воспоминаний превращает человека в животное, поэтому единственное спасение для него — отсекать только ненужные воспоминания, те из них, которые не ускоряют, а замедляют его развитие. 'Чтобы найти эту степень и при помощи ее определить границу, за пределами которой прошедшее подлежит забвению, если мы не желаем, чтобы оно стало могильщиком настоящего, необходимо знать в точности, как велика пластическая сила человека, народа или культуры; я разумею силу своеобразно расти из себя самого, претворять и поглощать прошедшее и чужое и излечивать раны, возмещать утраченное и восстанавливать из себя самого разбитые формы' [145].
Но не все обладают способностью забывать, 'излечивать раны', 'пускать прочные корни' на чужой почве. Есть люди, которые не хотят отказываться от прошлого, предпочитая гибель забвению. Для них, как для Филоктета — героя эпоса Уолкотта 'Омерос', воспоминания превращаются в незаживающую рану, в источник невыносимых страданий. Однако, разъедая тело, они согревают душу и со временем становятся источником радости и гордости за то, что им 'нет исцеления'.
'Эклога 4-я (зимняя)' — это размышления поэта о жизни и смерти, о прошлом, настоящем и будущем, это своеобразное подведение итогов, потому что все самое главное, что должно было произойти в его жизни, — произошло, и уже ничего, кроме воспоминаний, не будет иметь значения в будущем.
Элемент отчуждения, свойственный американской поэзии вообще, и поэзии Уолкотта в частности, определяет тематику стихотворения Бродского. В состоянии отчуждения, которое во многом связано с наступлением зрелости, с мудростью и отсутствием страстей, для Бродского скрывается мотив 'оледенения' — оледенения чувств, желаний и мотивы 'зимы' и 'ночи', являющиеся предвестниками 'грядущей смерти' и 'вечной тьмы'.
По образному строению и проблематике 'Эклогу 4-я (зимнюю)' можно причислить к стихотворениям трагических метаморфоз, потому что изменения, которые происходят с поэтом, наводят на грустные размышления: реальные вещи превращаются в суррогаты, в иллюзии, в жалкие компромиссы, которые, возможно, помогают поддерживать необходимое для творчества душевное равновесие, но не могут заменить жизнь во всем ее многообразии. 'Голодные, которых нетрудно принять за сытых'; 'снег', который становится единственно доступной 'формой света'; образ 'чужих саней' как метафорическое выражение скрипа 'пера'; 'застывшее 'буги-вуги'' вместо привычного 'во-садули'; 'сильный мороз' как предвестник смерти ('суть откровенье телу / о его грядущей температуре'); вздох вместо поцелуя ('пар из гортани чаще к