известно, что у меня есть израильский вызов. И что мне лучше уехать, иначе у меня начнутся неприятные времена. Вот так и сказали. Через три дня, когда я зашел за документами, все было готово. Я подумал, что если я не уеду теперь, все, что мне останется, это тюрьма, психушка, ссылка. Но я уже через это прошел, все это уже не дало бы мне ничего нового в смысле опыта. И я уехал[120] .
Ответ Бродского на вопрос журналиста абсолютно нейтрален — в нем нет ни раздражения, ни обиды, ни обвинений: уехал, потому что на тот момент посчитал это целесообразным. Конечно, выбор был сделан им под давлением угроз, но угроз, согласно комментариям Бродского, довольно неопределенных.
Во второй части стихотворения от описания биографических событий поэт переходит к рассказу о творчестве: Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя, жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок. Позволял своим связкам все звуки, помимо воя; перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Обратимся к первой строке приведенного выше отрывка. Сны неподвластны воле человека, они развиваются по не ведомым ему сценариям, следовательно, впустить что-либо или запретить что-либо в сновидениях невозможно, хотя попытки проникнуть в область бессознательного предпринимаются.
Вспоминая фразу Ахматовой 'Италия — это сон, который возвращается до конца твоих дней', Бродский писал:
'В течение всех этих лет я пытался обеспечить повторяемость данного сна, обращаясь с моим сверх-я не менее жестоко, чем с моим бессознательным. Грубо говоря, скорее я возвращался к этому сну, чем наоборот' ('Набережная неисцелимых', 1989).
При воспроизведении сна на сознательном уровне он теряет свою самостоятельность, становится частью творчества. К тому же нельзя не учитывать то обстоятельство, что впускать в свои сновидения неприятные воспоминания — дуло пистолета и глазок тюремной камеры ('вороненый зрачок конвоя') — противоречит природе человеческого сознания.
Если, следуя Бродскому, рассматривать 'сон' как метафорический образ, соотносящийся с поэтическим творчеством, 'вороненый зрачок конвоя' может соответствовать самоцензуре. Однако причины ее в этом случае нельзя объяснить бессознательным стремлением поэта к языковому совершенству — негативное значение метафоры указывает на принудительный характер контроля со стороны автора.
С данной интерпретацией согласуются и следующая за рассматриваемой строкой фраза: 'Позволял своим связкам все звуки, помимо воя' — то есть 'не позволял себе выть'. В предложении присутствует указание на сознательное подавление субъектом возникающего желания, а предыдущая строка 'жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок' (т. е. испытал все тяготы изгнания до конца), с одной стороны, объясняет, почему желание выть возникало, а с другой, — указывает на его интенсивность.
В этих условиях поэту, вероятно, приходилось строго контролировать проявление своих чувств, чтобы 'вой' не был услышан. Вспоминая строчки Маяковского о том, как он 'себя смирял, становясь на горло собственной песне', невольно приходишь к выводу, что у поэта революции и поэта-эмигранта не так уж мало общего.
С учетом проведенного выше разбора следующая фраза 'перешел на шепот' может объясняться не столько отсутствием физических сил, сколько мерами предосторожности.
В последней третьей части стихотворения поэт подводит итоги жизни:
Надо отметить, что окончание стихотворения вызывает больше всего вопросов. Валентина Полухина трактует его следующим образом: 'Он не проклинает прошлое, не идеализирует его, а благодарит. Кого? Судьбу? Всевышнего? Жизнь? Или всех вместе? Благодарить ему в свой юбилейный год было за что. В конце 1978 года поэт перенес первую операцию на открытом сердце (.бывал распорот.) и весь 1979 год медленно выздоравливал (мы не найдем ни одного стихотворения, помеченного этим годом). В 1980 году вышел третий сборник его стихов в английском переводе, удостоенный самых лестных рецензий, и в этом же году его впервые выдвинули на Нобелевскую премию, о чем он узнал за несколько недель до своего дня рождения'[121].
В приведенном выше списке, предписывающем, за что поэту следует благодарить судьбу, вызывает недоумение отсутствие одного немаловажного события: в 1980 году Бродский стал гражданином США. Конечно, церемония получения гражданства могла состояться и после его дня рождения, но к тому моменту поэт должен был знать, что это произойдет, и, следовательно, у него были все основания для того, чтобы начать испытывать благодарность. Трудно поверить в то, что Валентина Полухина могла просто 'забыть' об этом факте.
Обратимся к тексту. Сравнивая две последние строки стихотворения, нельзя не отметить их стилистическое несоответствие: разговорно-сниженный стиль при описании собственной смерти ('забить рот глиной') подразумевает насилие по отношению к субъекту и не может сопровождаться выражением им чувства 'благодарности'. Диссонанс между первой и второй частью сложноподчиненного предложения обозначен настолько ярко, что за ним прочитывается даже не ирония, а сарказм со стороны поэта по отношению к своим действиям.
Нельзя не отметить связь приведенного выше отрывка с известными строчками из стихотворения Мандельштама '1 января 1924': 'Еще немного — оборвут / Простую песенку о глиняных обидах / И губы оловом зальют'. 'Зальют' — 'забьют': губы, 'залитые оловом' или рот, 'забитый глиной' (Сравните: 'глиняные обиды'), не ассоциируются с естественной смертью, а подразумевают воздействие со стороны карательных органов. У Мандельштама использован более страшный, чем в стихотворении Бродского, образ, но надо сказать, что и ситуацию в России после революции нельзя сравнить с жизнью в Америке в конце XX века.
Однако если Бродский решился на такое сопоставление, у него были на то причины. В интервью журналисту 'Московских новостей' поэт говорит об особенностях американской политики в области идеологии и о внедрении ее в сферу образования и культуры: И.Б.: Сегодня в Америке все большая тенденция от индивидуализма к коллективизму, вернее, к групповщине. Меня беспокоит агрессивность групп: ассоциация негров, ассоциация белых, партии, общины — весь этот поиск общего знаменателя. Этот массовый феномен внедряется и в культуру. МН: Каким образом?
И.Б.: Значительная часть моей жизни проходит в университетах, и они сейчас бурлят от всякого рода движений и групп — особенно среди преподавателей, которым сам Бог велел стоять от этого в стороне. Они становятся заложниками феномена политической корректности. Вы не должны говорить определенных вещей, вы должны следить, чтобы не обидеть ни одну из групп. И однажды утром вы просыпаетесь, понимая, что вообще боитесь говорить. Не скажу, чтобы я лично страдал от этого — они ко мне относятся как к чудаку, поэтому каждый раз к моим высказываниям проявляется снисхождение[122] (выделено — О.Г.).
Слово 'чудак', которое использует Бродский, описывая отношение к себе американских коллег, тоже вызывает определенные ассоциации: как к поэту-чудаку, человеку не от мира сего относились и к Мандельштаму. Присутствующие в стихотворениях Бродского образы одиночки, завоевателя, Миклухо- Маклая, обломка неведомой цивилизации свидетельствуют о том, что поэт чувствовал себя неуютно среди окружающих его идеологических догм.
Приведем отрывок из статьи Константина Плешакова, составленной на основе воспоминаний друзей Бродского, в котором описывается этот аспект американской жизни поэта: 'Термин 'политическая корректность' утвердился в Америке около десяти лет назад. Многие американцы пребывают от него в совершеннейшем бешенстве. В самом деле, термин достаточно зловещ. Он словно взят из романа Оруэлла '1984'. В сущности, политическая корректность — доведенный до абсурда либерализм. Концепция политической корректности зиждется на том интересном положении, что некоторые некогда угнетенные группы теперь должны находиться в привилегированном положении. В первую очередь политическая корректность касается женщин и черных. Однако и другие меньшинства не забыты. Слова 'негр', 'инвалид', 'толстяк' в приличном обществе недопустимы. <…>