голос Христа, который, хоть и дал сам себе обет невмешательства, все же не в силах порой сдержать рокот ужасного гнева, когда-то так страшившего людей, но потом превращенного фальсификаторами в лепет согласия и покорности, дабы склонить массы к послушанию.
Следы человека изглаживались с наступлением сумерек; появлялись ржавые луны у края фиолетовых туч, не оскверненные ни единой попыткой запечатлеть их с помощью кисти. Кон, совершенно голый, выходил из хижины. Океан с ревом бросался к нему, разделяя, похоже, негодование, накопленное за всю историю бытия; водопад струился беззвучно, заглушаемый грохотом камней в полосе прибоя; белые небесные колесницы, взметнув пурпурную пыль, перемахивали через гору и скрывались из глаз. Тогда Кон, чтобы выйти из категории бесконечно малых величин и вновь обрести достоинство, принимался насвистывать что-нибудь из Бетховена или Баха: вот вам, мы тоже кое-что можем.
XXXIII. Ловушка для Кона
В пещерах восточной части полуострова обитало около полудюжины «детей природы», но большинство сейчас составляли новенькие. Как сказал однажды Бизьен шведу Арне Бьоркману, это были либо белые, затравленные травлей негров в Южной Африке и искавшие на земле уголок, которого травля южноафриканских негров еще не коснулась, либо люди, порвавшие с обществом, но не порвавшие с чувством вины из-за того, что они порвали с обществом. Эти невротики были здесь на плохом счету, им хотели даже запретить селиться на полуострове, потому что они приезжали сюда со спальными мешками, термосами и прочим оснащением из магазина военных излишков[44], чем нарушали первозданный пейзаж и идиллическое ощущение затерянности в дебрях дикой природы, ради которого сюда так стремились туристы. Ветераны пещерной жизни написали протест в Папеэте и встретили полное понимание: теперь, чтобы стать «детьми природы», нужно было подать заявление на специальном бланке, получить разрешение администрации и удостоверение с гербовой печатью.
В числе немногих, считавшихся «действительно настоящими», был некий Маэ, чья пещера находилась меньше чем в километре от хижины Кона. Бизьен считал Маэ особо ценным экземпляром, потому что тот был настолько волосат, что его шерсть казалась скорее частью растительности острова, нежели его тела. Гид Пуччони не упускал возможности поведать туристам о трагических событиях, толкнувших Маэ на стезю мрачного отшельничества на берегу Океана.
Рассказ Пуччони варьировался в зависимости от обстоятельств, но суть оставалась неизменной. Идея, разумеется, принадлежала Бизьену. Маэ, как и Кон в начале своей карьеры, стал живописным элементом современной мифологии, без которого не могли обойтись сегодня ни кино, ни литература: он стал «бывшим». Бывший сталинист, сломавшийся на венгерских событиях; бывший капитан-десантник, воевавший в Алжире; бывший голлист, ставший оасовцем; бывший американский летчик из Вьетнама, терзаемый угрызениями совести и истязающий себя всяческими лишениями; бывший идеалист, разочаровавшийся в человечестве и не простивший ему этого; раскаявшийся бывший нацист; бывший хирург, специалист по абортам, которому не дает покоя мысль о своих преступлениях, поэтому он каждое утро просит у природы прощения и целует головки цветов, напоминающие ему головки не рожденных по его вине детей. Последний вариант особенно нравился Маэ, и, когда было настроение, он выходил из пещеры и целовал цветы, что неизменно вызывало обильные слезы у экскурсанток.
— Он страдает, — лаконично пояснял Пуччони.
Кон считал себя одним из величайших ныне живущих специалистов по «бывшим», однако признавал Маэ если не равным себе, то, по крайней мере, достойным соперником и собратом по оружию. Иногда они очень весело проводили вместе часок. Маэ поведал Кону, что на самом деле он бывший парижский таксист, которому осточертели пробки, и место пещерного отшельника, полученное им благодаря мохнатому торсу и секретарше Бизьена, питавшей слабость к волосатым мужчинам, имело в его глазах одно-единственное неудобство: слишком напряженный график общения.
Для немецких туристов он придумал специальный вариант «бывшего», очень им гордился, и текст, произносимый Пуччони, был кратким, но впечатляющим. Он указывал туристам на Маэ, который стоял к ним спиной и смотрел на Океан, словно отвернувшись от мира и от своего прошлого:
— Нам неизвестно, кто он такой, хотя есть основания считать…
Тут Пуччони делал многозначительную паузу, потом, словно наконец решившись, продолжал:
— Одно мы знаем наверняка. Это не Борман.
Действовало безотказно.
Кон и Маэ часто виделись, но строго соблюдали корректность в вопросе о прошлом и подлинных именах друг друга, ибо этикет профессии требовал не вынуждать воображение коллеги работать вхолостую, дабы оно не изнашивалось зря и сохраняло бодрящее обаяние загадочности и свежесть тайны, столь необходимые в ремесле пикаро. Иногда Кон признавался, что сделал для Франции водородную бомбу, которую скоро взорвут на атолле Муруроа, и его потянуло, как убийцу, на место преступления. На это Маэ отвечал, что является изобретателем талидомида и повинен в рождении тысяч детей-уродов. Все это было отчасти правдой: или ты человек, или не человек, но если все-таки человек, то ты — это не только ты, а все люди, какие есть на земле. Кон прекрасно знал, что Маэ не шофер такси, точно так же как Маэ знал, что Кон никакой не Кон, и этого было достаточно для взаимного уважения.
В демистифицированном мире мистификация стала гигиенической потребностью, искусственным дыханием, жизненно необходимым, пока не восстановится естественный и свободный ритм сердца.
Нейлоновый змей-искуситель тихо покачивался на пластиковой яблоне, а туристы внимали рассказу Пуччони:
— Недавно мы приступили к осуществлению идей великого короля Помаре Пятого, переводчика Библии на таитянский язык, мечтавшего, чтобы его любимый остров стал живой иллюстрацией к его любимой книге.
Иногда их навещал преподобный Тамил. Он выкуривал трубку в обществе Кона, который на все лады воспевал перед ним немеркнущее величие красивого женского зада. Доминиканец одобрительно кивал и уходил, не забыв оставить коробочку шоколадных конфет, которые Кон, обожавший сладкое, мог поедать в любых количествах. Однажды он долго слушал, как Кон воспевает формы Меевы, после чего сказал:
— А вы знаете, что, по Бовису, материализм был для древних полинезийцев проклятием Те-Фату, когда от человека после смерти не остается ничего?
Вот кто был настоящим змеем, которого стоило бы посадить на дерево вместо нейлонового. Прощаясь, он сделал вороватое движение, пряча что-то под сутану.
— Что это у вас там?
— Где? А, это? Ничего. Газета. Позавчерашняя.
У Кона потекли слюнки. Нет, он ни за что не станет спрашивать, что нового в мире. Лучше сдохнуть. А змей-доминиканец махнул на прощание рукой, даже не предложив заглянуть в газету. Кон вынужден был сам протянуть к ней руку.
— Ладно, оставьте мне ее. Я ведь знал, что вы пришли в мой маленький рай, чтобы его разрушить.
У доминиканца мелькнула на губах далеко не христианская усмешка, он положил «Фигаро» на стол, вышел и исчез за стволами пальм.
Кон провел ужасную ночь.
Он опять промахнулся, бомбя Камбоджу, и стер с лица земли дружественную деревню — мужчин, женщин, детей. Он ошибся жертвами — мужчинами, женщинами, детьми. Это оказались не те.
В Китае вместе с хунвэйбинами он избил ногами и прикончил дубинками «гнусного уклониста» и обрил наголо знаменитую артистку Пекинского оперного театра, обвинив ее в ревизионизме. После этого она выбросилась с одиннадцатого этажа. Что ж, одно очко в пользу маоистского Китая — у них там есть одиннадцатиэтажные здания.
В Бразилии он вызвал страшное наводнение — больше тысячи погибших и пропавших без вести.
Дальше выяснилось, что он слишком быстро размножается. Если так пойдет, то планета скоро не выдержит и треснет под тяжестью четырех миллиардов жителей. Неудивительно: ему всегда говорили, что