развитие кормовых культур, снимок всех партизан селения Кампеджине, фотография Тольятти с дарственной надписью от 25 ноября 1946 года, фото супругов Черви — Алчиде с женой. Тут же стоит глобус, на нем видна трещина — это когда одна из невесток вытирала с него пыль, раздался крик «Пожар!» — и она уронила глобус на пол. После гибели братьев дом поджигали три или четыре раза — видно, кому-то показалось мало фашистской расправы, они всё надеялись, что старик оставит свой надел, а поскольку он его не бросал, прибегали к поджогам. «Но мы отсюда не уйдем», — сказала невестка, ввинчивая штопор в пробку. Неужели они до сих пор живут под угрозой? В молчании мы пьем вино, входит другая невестка, вся в черном, и говорит старику, что ей надо уйти, и уходит, накинув шаль.
«Я с Эйнауди разговаривал, как теперь с вами, почти три четверти часа, — говорит старик. — За мной пришел гвардеец, такой высокий, что не мог пройти в эту дверь, и сказал: „Президент вас ожидает“.» Вдова сына, которого звали Антеноре, продолжает вертеть в руках штопор и молчит. Входит ее сын, берет кусок хлеба. Она ему говорит, что пора садиться за уроки. В этой недавно оштукатуренной комнате некогда за обеденным столом размещались семеро братьев Черви со своими женами, отец и мать. Перед тем как посетить какое-нибудь знаменитое место, мы воображаем себе, что увидим нечто особенное, характерное. Женщина, гладя мальчика по голове, говорит ему, что он должен учиться. Зачем ему сразу становиться крестьянином? «Разве я не права?» — спрашивает она меня. Старик носит на жилете длинную цепочку с медальоном в виде сердца — в нем карточки семерых его сыновей. Он мешает местный диалект с итальянским языком, грубоватым и несколько торжественным: «Я никогда не говорил, никогда не считал, что нужно убивать, даже если знал, кто доносчик».
Когда я пришел к ним вторично, старика не было дома — он уехал в Гаттатико на заседание общинного совета. Невестка готовила корм для кур — да так и сидела с желтыми от корма руками все время, что мы с ней беседовали. Рядом стоял ее сынок в очках. И в этот раз я не осмелился как следует осмотреть жилище, заметил только автомобильные покрышки и камеры, висевшие на большом гвозде, а на заднем дворе — грузовичок с сельскохозяйственным инвентарем, принадлежавший, наверно какому-нибудь коммивояжеру, продававшему инструмент крестьянам. По дороге на кладбище, где похоронены братья Черви, нам повстречалось много людей, среди них девушка на велосипеде со свернутым красным знаменем на плече Один из местных жителей рассказал нам, что арка, под которой погребены семеро братьев, очень узкая, под ней с трудом можно пронести на плечах гроб, но старый Черви тем, кто предлагает расширить проход, отвечает: «Не надо беспокоить моих сыновей, хватит их переносить с места на место». Врач запретил старику разговаривать во время его недавней простуды и не велел никому его навещать. На это Черви возразил, что если к нему не будут приходить люди, то он тотчас умрет, ведь тогда все сразу же оживет в его памяти.
Кино — это такая форма сотрудничества, при которой каждый старается стереть следы работы другого.
Кинодраматург начал сценарий так: «Паола была нежной юной девушкой». В соседней комнате продюсер отдавал распоряжения, подписывал чеки, звонил по телефону. Внизу во дворе грохотали подъемные краны и грузовики с осветительной аппаратурой, режиссер давал интервью журналистам. Машина была пущена в ход еще до того, как сценарист придумал сюжет фильма. Тогда он зачеркнул первую фразу и написал: «Паола была потаскухой».
Вилларота, около Тиграи, — квартал, где живет беднота. Женщины там изготовляют солому для шляп. Одна из них громко зовет другую: «Синьора Мария!» Та высовывается в окно. «Вы ничего не имеете против, — кричит снизу женщина, — если ваша дочь пойдет просить милостыню вместе с моей?» — «Нет, конечно нет», — отвечает синьора Мария.
Один подающий надежды молодой человек говорит мне: «Я хотел бы снять короткометражный фильм, рассчитанный главным образом на заграницу». Паоло — кладовщик в фирме Гондрани, но почти целый день ходит во фраке, потому что хорошо зарабатывает. Приходя домой после работы, он орет на жену за то, что она оставила его фуфайку сушиться на балконе палаццо — он живет в старинном доме, например в Палаццо Питти. «Иностранцы могут плохо подумать о нашей стране», — думает он и, чтобы поправить дело, выходит сам на балкон. Хвост его фрака развевается во флорентийских сумерках, в то время как из проходящего мимо автобуса высовывают свои светловолосые головы шведы. Потом со всей семьей он идет на площадь покушать мороженого. Какой-то нищий просит у него милостыню. Наш герой дает своему маленькому сыну десять лир, чтобы он совершил доброе дело — подал их бедняку. Но тот распахивает свою рваную куртку, показывая, что под ней он носит фрак, и вприпрыжку убегает, выкликая: «С первым апреля! С первым апреля!»
Я боюсь, сам толком не знаю чего. Я никогда не был героем. Однажды меня не пустили в римский театр «Балле»: зрителей, у которых не было в петлице фашистского значка, не пускали. Значок я когда надевал, когда нет. Баранов было тогда сколько угодно; многие из тех, кто не считал себя бараном, явно принимали свои намерения за свои поступки. В 1944 году убили десять юношей из моего селения, они были партизанами. События, происходящие в твоем родном селении, позволяют словно дотронуться рукой до Истории. Я видел место, где их расстреляли, где их пытали вместе с другими пленными, видел также девушку из Казони. Наливая мне вермут, она говорит: «Если я подниму юбку, вы убежите, увидев, что они со мной сделали». Один из моих друзей, тоже побывавший в лапах у фашистов, рассказывает: «В камере мы все время слышали, как прачка целыми днями стирала в корыте белье, и это вселяло в нас надежду: с нами не могут сделать ничего страшного, раз за стенами продолжается такая же, как всегда, жизнь». Я посмотрел, остались ли какие-нибудь надписи на стенах, но хозяйка дома объяснила, что она велела побелить везде стены, особенно тщательно — в комнате пыток, где кровь лилась ручьями и людей кололи и резали. Вдруг за дверью, выходящей на задний двор, я услышал шум льющейся воды; открыв дверь, мы увидели прачку. «Они стреляли мне под ноги, чтобы испугать. Что мне было делать? Я старалась при стирке как можно громче шуметь, чтобы не слышать стонов».
Одному иностранному журналисту я сказал: «Если бы я умер до 1944 года, то так и не узнал бы свободы», однако вчера один человек мне рассказал: «Мне пришлось подписать некое обязательство, иначе я лишился бы работы». А кроме того, некоторым не дают заграничного паспорта для поездки в Америку. Кусочек Соединенных Штатов я все же потихоньку подсмотрел по пути в Мексику. Прилетаешь на один аэродром, улетаешь с другого; меня и Маризу Белли посадили в автобус. Глаза они мне завязать не смогли, но впереди меня уселся тип, который ни разу не повернул головы, — должно быть, это был полицейский. Я старался вобрать в себя взглядом как можно больше. Я мог бы сказать, что видел 100 человек и 50 тысяч автомобилей, кто знает, где были их владельцы, может быть, в небоскребах в другой части города. Помню надписи: «72-я стрит», «91-я стрит», «Либерти-авеню», «Уан Уик», и маленькие деревянные коттеджи с картонными масками деда-мороза у дверей, и множество негритянок в шляпках. Потом нас закрыли в комнате, где мы должны были ждать, пока нас вызовут, и даже поесть не дали. Рядом со мной сидел крестьянин из Авеццано, лет двадцати пяти. Ботинки на нем были на босу ногу, но он то и дело клал руку на колено, чтобы продемонстрировать свои часы; багаж его состоял из чемоданчика площадью в 30 квадратных сантиметров, разумеется перевязанного веревкой. Он летел в Торонто по вызову родственников. Воспользовавшись тем, что полицейский на секунду приоткрыл дверь, я хотел выглянуть наружу, посмотреть коридор, посмотреть Америку, но страж грубо захлопнул дверь перед моим носом.
Одним словом, я боюсь, но не могу сказать, что испытываю страх перед кем-либо конкретно, например перед заместителем министра Эрмини[14]. У него одиннадцать человек детей, казалось бы, чего мне бояться человека, который каждый день как бы прочитывает по книге. Я разглядел его, когда был у него на приеме от имени Римского киноклуба с несколькими своими друзьями; он говорил, что, разумеется, надо защищать установления и, разумеется, мораль… Кстати, вот еще что: давайте все вместе устроим шествие, и на земле никогда больше не будет войн. Однако война все же может произойти, а после мы с Эрмини будем читать друг дружке целые страницы своих воспоминаний. Я тогда был министром, скажет Эрмини, и все время твердил: «Мораль!» — а ведь вы не возражали, не кричали,