обычно спускаются где-то около 30 октября; мчащиеся мимо селения большие грузовики замедляют ход и включают фары. На По уже ничего не разглядеть: вдруг слышится всплеск весла, и из тумана перед тобой внезапно появляется нос лодки, а на ней охотник, иногда с раскрытым зонтом. В восемь часов вечера чужеземцу может показаться, что все уже улеглись в постели, а на самом деле в кафе, остериях сидят по меньшей мере триста-четыреста человек — сквернословят, дуются в карты или сражаются на бильярде. Теперь пришло к нам в селение и телевидение: чтобы посмотреть телевизор, установленный в темном закутке кафе, нынче по вечерам уходят из дому люди, которые раньше ложились спать с курами.
В ноябре на виноградниках подрезают лозы, удаляют сухие, потом растягивают лозы на земле, положив на них камни, копают ровики, чтобы начать посадку черенков, то есть обновляют старую лозу, поврежденную филлоксерой; очень хороши черенки, поступающие из питомников Раушедо. В середине месяца заканчивают косить траву, не доят больше коров, туманы сгущаются, становятся черными, а люди уходят в себя и молча ныряют в этот туман. Когда они выходят на улицу, изо рта у них клубится пар и вид какой-то нездешний. Там, где на коротких участках туман рассеялся, кое-кто останавливается поболтать и поглядеть на прохожих, которые неожиданно появляются из свинцовой мглы, пересекают залитое светом пространство, чтобы так же внезапно вновь исчезнуть в тумане; откуда-то доносится то велосипедный звонок, то гудок автомобиля, из окошечка остановившейся машины выглядывают чьи-то лица, и тебя спрашивают, как проехать к Карпи. Это месяц святой Лючии, которую изображают с блюдом в руках, на нем лежат ее глаза[10], она для ребятишек Лудзары что-то вроде Бефаны[11], подарки детям кладут в чулок.
Теперь подарки куда разнообразнее, чем когда я был маленький, однако в мои времена были круглые палочки из нуги, назывались они «бальдезио» и стоили пять чентезимо штука, такие вкусные и твердые, каких нынче уже не делают. На пасху детям дарят крашеные яйца, настоящие, а не шоколадные, с желтой, красной или голубой скорлупой, и дети, которых в другие дни не заставишь съесть крутое яйцо, на праздник уничтожают по шесть-семь штук зараз, чтобы попробовать пасхальные яички всех цветов. Но этот обычай уходит в прошлое, как и другие, например «чукуна»: это когда двое состоят в незаконной связи или женятся уже слишком пожилыми, весь городок в одну прекрасную ночь собирается у них под окнами; дождавшись, когда они улягутся спать, все вдруг выскакивают из укрытий с кастрюлями, сковородками, крышками, коровьими колокольчиками и поднимают адский шум. Однажды окно распахнулось, и мужчина в нижнем белье выстрелил в толпу из ружья.
В декабре переливают вино, расчищают дороги, а некоторые еще не закончили приводить в порядок свои виноградники. Кто не сделал этого раньше, закалывают свинью: такой свиной колбасы, какую делают в моем селении, нигде не сыщешь, но ее не продают, хватает лишь для местного потребления; в прежние времена, когда вы приходили в дом к крестьянину, он угощал вас хлебом и колбасой. Хлеб у нас — нередко причина разлада между детьми и их матерями: матери вечно находят хлеб в шкафу без корочек, без горбушек, которые сильнее прожарены и хрустят на зубах. Теперь мало кто печет хлеб дома, все ездят в пекарню и везут хлеб в корзинке, привязанной к багажнику велосипеда; так он едет у всех на виду, и прохожие оборачиваются поглядеть на него. В декабре идет снег, и народ толпится под тянущимися вдоль улиц портиками; когда прохожий укрывается от непогоды под портиком, он стучит ногами и отряхивает с себя снег, словно утка, только вылезшая из воды. Потом лудзарец возвращается домой, и жена вытаскивает у него из постели «священника», то есть деревянный футляр, внутрь которого вставляется жаровня, простыни так нагреты, что обжигают тело, и он растягивается на постели, неизменно вскрикивая от удовольствия: «Ах!»
ИЗ ДНЕВНИКОВ РАЗНЫХ ЛЕТ
Житель Марса в отпуске. Планет неисчислимое множество, каждую субботу он отправляется то на одну, то на другую планету на машине, сверхскоростной, почти как мысль. Он совсем такой же, как мы, только чуть поумнее. Случайно он попадает на Землю, там страшное волнение в связи с прибытием этой невероятной машины. У нас в Италии в разгаре предвыборная борьба: одна из партий хочет использовать в своих целях подложного марсианина, а настоящему чудом удается спастись и бежать в космос.
От вина ламбруско никто еще не умирал, наоборот, начинаешь считать себя более или менее бессмертным. Говорят, что, если даже ты свалишься в канаву, кто-нибудь тебе непременно протянет руку… Мой отец умер скорее от долгов, чем от цирроза печени. За три дня до того, как он отправился на тот свет, к его постели пришли кредиторы. Он натянул одеяло на голову, и кредиторы, увидев, как трясется его раздувшийся живот, поняли, что он плачет, и ушли. Я не сказал еще, что за несколько часов до смерти он встал с кровати, мы заметили это, только когда он уже подошел к комоду и достал из ящика тонкую золотую цепочку, цена которой была от силы триста лир. Ноги у него были худые как палки, он передвигал их словно марионетка. Помогая себе жестами, он сказал моему брату, чтобы тот пошел на ту сторону По, в Дозоло, к нашему родственнику и спросил у него, может ли он продать эту цепочку в уплату части наших долгов. А долгов у нас было на сто двадцать тысяч лир. До фашизма отец защищал богачей, принадлежал к «умеренным». Когда-то он в одиночку остановил целую толпу разъяренных женщин — жен бедняков, оберегая местных богачей, собравшихся в задней комнате принадлежащего нам кафе. Женщины кричали: «Да здравствует Прамполини!»[12], а отец, скрестив руки на груди, преградил им путь, и они отступили. Он был на стороне богачей, которые, вместо того чтобы заплатить, говорили ему: «Запиши на мой счет», и он все записывал в толстую книгу, и они платили спустя много месяцев, а то и лет, потому что никто не осмеливался поторопить их — ведь они были богаты. В моем селении богачи косо смотрели на бедняков, которые посещали остерии. Тогда дело обстояло так: богачи, проходя мимо, незаметно заглядывали в остерию — те, кого они там замечали пьющими или смеющимися, на следующий день уже не решались просить работу, прибавку или остаток причитающегося жалованья.
Я ненавидел богатых с детства, потому что женщины в моем селении, когда встречали их на воскресной прогулке под портиками, склоняли перед ними голову, как перед королем, и сразу как-то съеживались, сникали и позволяли богачам брюхатить их в окрестных лесах. Случись, им выбирать между мною и одним из богачей, они несомненно выбрали бы богача. Я всех людей делил только на бедных и богатых, и так — всю жизнь. Значит, мне придется ненавидеть себя самого, раз я начал откладывать денежки, чтобы купить десять биолек земли в Лудзаре? А, собственно говоря, почему не одиннадцать? Чтобы жить на этой земле спокойно и бездумно, я заткну уши ватой и даже перестану читать газеты. Буду ли я сдавать землю в аренду испольщикам? Испольщики воруют, говорят богачи, которые относятся ко мне с доверием, так как теперь уже считают меня за своего.
… Вот улица братьев Черви, я угадываю дом, он в десятке метров от дороги. Женщина лет пятидесяти стирает белье, на наш вопрос она отвечает, что Черви живут здесь. Наверно, это вдова одного из братьев — да, действительно это так. Интересно, с какой стороны приехали отряды чернорубашечников на заре того дня 1943 года, когда они подожгли сеновал, чтобы заставить выйти из дома осажденных?
На пороге появляется старый Черви, я говорю, что нам хотелось бы посмотреть на дом семейства Черви, он отвечает: «Проходите, проходите». Мы еще не успели сесть, как женщина, которая стирала, уже откупоривает бутылку вина. А Черви повторяет: «Смотрите, смотрите, пожалуйста». На одном из стульев — покрытая белой тряпицей корзина с хлебом домашней выпечки, в углу — скалки, ими тонко раскатывают тесто для макарон. Стук скалок о доску с тестом раздается рано поутру, но ребенок, спящий тут же, не просыпается; сквозь сон он слышит этот стук и понимает: сегодня будем сыты, для нас трудятся перепачканные в муке мать и сестры в домашних шлепанцах на босу ногу. На стене — групповой портрет семерых братьев, младшему из них было двадцать два, старшему — сорок два года; висит и портрет старого Черви с четырьмя невестками и одиннадцатью внуками, снятый после расстрела его сыновей. Сквозь стекла буфета видны тарелки и рюмки, две собачки из керамики и карманный фонарик. И еще на стене большой диплом, выданный в 1941 году семейству Черви — победителям всеитальянското конкурса за