которого было километров пятнадцать. Выбора не оставалось. …Выбора не было никогда. Даже восьмого мая, когда солдаты всю ночь дырявили ракетами мадьярское небо. Челышев тоже салютовал парабеллумом и смахивал с глаз счастливые слезы, а утром подал рапорт о демобилизации. Надо было мчаться в Сибирь — выяснять, что с Машенькой. Дочка как в воду канула. Бумага ушла своим ходом. Но тут же поползли слухи, будто их часть перебросят на Дальний Восток, и в конце концов слухи перегнали бумагу; офицеров переселили из частных квартир в казармы, а потом все погрузились в теплушки и покатили назад — через Европу к такой- то матери… „Пржевальский, — подтрунивал над собой Челышев. — В юности в Америку не рванул, что ж, качайся на нарах, казенный путешественник…' Но когда за Уралом прочно стали, пропуская танки и артиллерию, инженер-капитан сбегал в штабной вагон, выпросил пять суток отпуска и вскочил на проходившую мимо платформу с зачехленной зениткой. …Бронькин город лежал километров на пятьсот южнее Транссибирской магистрали. Выйдя из грязного пульмана местной линии, Челышев очутился на металлургической планете, замысленной Сталиным в конце двадцатых годов. Солнце заходило за исполинские домны и мартены, как бы намекая капитану, что в этом цивильном городе он чуть ли не самый распоследний человек. Если с Машенькой стряслась беда, фронтом здесь не покозыряешь. „Переночевать и то не пустят', — усмехнулся капитан и в невеселых мыслях подошел к серому семиэтажному, очевидно, самой предвоенной постройки, дому. Облицованное снизу гранитом здание выделялось среди трех– и четырехэтажных оштукатуренных или красного кирпича бараков, схожих с теми, что Челышев возводил еще студентом. „Совет Народных Комиссаров', — подумал мрачно, не сомневаясь, что спросят пропуск. Но вахтера не было, подъемника в шахте — тоже, и осмелев, Павел Родионович по трехмаршевой лестнице поднялся, как на расправу, на пятый этаж. Звонок задребезжал резко и нетерпеливо, словно в него давно не звонили. „Она в тюрьме…' — подумал капитан, но тут же услышал медленные, тяжелые, недовольные шаги. — Кто там? — хрипло и равнодушно спросили за дверью, будто уже ничего — ни плохого, ни хорошего — не ждали и лишь сердились, что заставляют шастать по коридору и вертеть замок.
— Открой. Свои.
Собственный голос показался капитану чужим. Отворилась высокая, метра в три дверь, и Бронька огромным, поднятым к груди, животом ткнулась в Челышева. — Пашка?! Откуда?!
„На свободе и к тому же на сносях', — невесело усмехнулся он и спросил: — Где Машенька?
— Зря прибыл. Нету.
— Где девочка?!
— Скажи лучше — блядища…
— Пристрелю! — закричал Челышев. Бронькино, помягчевшее от желтых пятен, лицо передернула злоба.
— Не ори! Следователь на меня рыкал — не испугалась. А куда тебе, писклявому?..
Опомнившись, капитан прошел длинным коридором в комнату и увидел на второй двери большую бурую печать. — Партизанская? — спросил с насмешкой и тут же покраснел. — Говори, что с Машкой. Вижу, тебе несладко, но и меня пойми. Год никаких писем, и вдруг девочка просится в часть. Шлю вызов — молчание… Здорово допекал ее твой Лазо*, чтоб ему сгореть в топке!
-
* Дальневосточный партизан, сожженный японцами в паровозе. — Убили его в камере… А дочь твоя в Москву ускакала. Перевожу ей твои деньги, хоть они ей до лампочки. Знаешь, с кем она?
— Рассказывай…
— Первый ее — орел, красавец, хоть и сволочь московская. Из-за него мы и погорели.
— Ты что?! Девочке шестнадцать лет!
— А мне, вспомни, больше было?
— Она беременна?!