— Ни Боже мой. Он мужик умный, не то, что ты…
— Рассказывай о Машеньке.
— Погоди. Стучат. Значит, свои…
— Каким ветром? Заходи. А то меня как раз убить грозятся.
— Шутите, Варвара Алексеевна. Как вам, лучше? — спросил низкий женский голос.
— Лучше, Надька, уже не будет. Если товарищ капитан не пристрелит, родами помру.
— Знакомить или вспомнила?
— Помню, — смутилась гостья. — Варвара Алексеевна, Гриша утром едет. Вы обещали колбасу. Сухую… — робко сказала она.
— Имеется. Михал Степанычу на передачу берегла. Теперь не нужна… В кухне возьми. Знаешь, Пашка, ее брат в нашу Марью втрескался, а она на него ноль внимания, кило презрения. Так он себе другую нашел. Ссыльную.
— Зачем вы так, Варвара Алексеевна? Ведь знаете: между ними ничего нету. Гриша еще мальчик, а Жека такое повидала, что на мужчин смотреть не хочет.
— Да они сами, небось, на нее не больно зарятся… — усмехнулась Бронька. — Колбасу взяла? И топай. Товарища офицера с собой забери. Расскажешь ему, как Машка в Москве устроилась. А я устала. Лягу. Колбасу сунь ему в сидор. Или сумка есть? Ну ясно, где теперь женщина бывает без сумки? В бане да в кровати…
— Положение… — вздохнул Челышев. — Без бимбера не обойдешься…
— А что такое бимбер? — спросила она.
— Польский самогон.
— У нас его нет. У нас только водка, — сказала женщина. — Но мы с Жекой как ее получим по талону, сразу на что-нибудь меняем.
— Жека — это ссыльная? — спросил Челышев без всякого интереса.
— Теперь под амнистию попала. Нет, не уголовница… Просто срок у нее был только пять лет. За родителей пострадала. А вы, значит, освобождали Польшу? Нет? Жалко. Интересуюсь, как там. Один знакомый поляк меня с собой зовет. Нет, не фронтовик. Он в детстве об сундук ушибся и нога не так срослась. Зато руки у него золотые: шпульку мне выточил. А уж голова, как говорила моя тетя, прямо-таки еврейская. Он большой умница, но вот не хочет здесь оставаться. Трудолюбивому человеку, считает, в СССР плохо. Говорит, у нас работать не научились. Я с ним спорю. Ведь такой был патриотизм! По двенадцать часов и дольше у станков стояли. А он смеется: это не работа, а позор. Его не переубедишь. Меня когда-то другому учили. А Альф — его зовут Альфред — считает: раз на себя работать тут не дают, то и жить здесь нет смысла. И еще он верит, что за границей ему ногу страстят правильно. Медицина там совсем другая.
— Смотрю, вы на Запад надеетесь, как на Царствие Небесное… — сказал Челышев.
— Что вы!? Скорей как на поликлинику. А вы тоже считаете, что родину бросать некрасиво? Я много думала, что она для меня такое. Ведь родина — это от слов — род, родня, родные. А у меня никакой родни не осталось. Один брат Гриша. Но он уже отрезанный ломоть. Он даже в паспорте Токарь на Токарев переделал, чтобы по-русски звучало. Он писателем станет. Писателю за границу нельзя. Там язык другой. А мне все равно, где как говорят. Я ребенка хочу…
— Здешние врачи мало понимают… — вздохнула она и тут же стыдливо заторопилась: „Ой, извините… Я все про себя, а вам интересно про Машу. Вы не волнуйтесь. У нее все даже очень отлично. Конечно, по возрасту Маша еще девочка, но по виду — вы даже не поверите! — совсем