ПИСЬМО

Дорогой дружище!

Я пишу тебе это письмо, сидя на мешке с картошкой, которую мне приказано очистить за ночь. За окном темень, воет ветер, картошка мелкая, грязная перед тем, как чистить, её нужно долго мыть в большой бочке, помешивая деревянной палкой. Это новый наряд вне очереди — «рябчик», как мы их называем. За недолгое моё пребывание в армии, благодаря этим «рябчикам», я научился квалифицированно мыть пол, колоть дрова, копать землю. Так сержант Дуб исправляет недостатки моего воспитания...

О нём, этом сержанте, я, кажется, тебе уже писал: это мой командир, наставник и отец.

Представь себе человека мощного телосложения, с мускулистой шеей, взглядом исподлобья, всегда хмурого, всегда недовольного, говорящего низким басом —это и будет сержант Дуб.

Его любимые афоризмы, дающие почти полное представление о методах его воспитания, таковы: «Поменьше рассуждайте!», «Тоже мне, деятель выискался!», «Исполняйте!» и «Кругом марш!». У меня сложилось такое представление, что я, как и другие солдаты его отделения, для него — человек в форме, обязанный выполнять его приказания,— и не больше.

По-моему, его не интересует, кто я, что я, мои мысли, моё настроение, мои желания. Его интересует лишь то, чтобы я во всех случаях солдатской жизни заглядывал ему в рот и проглатывал то, что он изрекает.

Всё, что не укладывается в эти, очерченные им рамки, он называет «пререканием с командиром», — и — на кухню.

Он никогда не улыбнётся нам, не заговорит попросту.

Когда после занятий выдаётся свободная минута и мы собираемся поболтать о прошлом, помечтать о будущем, нам становится не по себе от угрюмой фигуры сержанта Дуба, который нет-нет, да и подойдёт, постоит, послушает и пойдёт прочь. При нём солдаты умолкают и начинают про себя припоминать, кто в чём провинился — сапоги ли не вычистил, оружие ли плохо смазал. Все молчат, ждут очередного «рябчика», и когда он уходит, облегчённо вздыхают: «На сей раз пронесло!»

А вчера, например, была гимнастика. Один из солдат, тоже первого года службы, никак не мог выполнить упражнения на брусьях. Дуб приказал не отходить от брусьев до тех пор, пока тот не сделает три маха. Пустяки для меня, но явно непосильное дело для Розенблюма, с которого пот лил градом, а руки бессильно срывались. Я не выдержал, что-то сказал, разгорелся спор, потом — «кругом марш» — и я был удалён с занятий. Кто прав? Неужели он? Неужели ему невдомёк, что тут надо долго тренировать человека, а не просто приказывать? Что поделаешь, сержант Дуб — это и в самом деле дуб. Терпишь, терпишь, потом пошлёшь всё к чёрту и полезешь на рожон, нарочно начинаешь искать наряда — и всё противно станет.

Смешно, дружище: от человека, который, вероятно, ничего не знал, кроме своей деревни, никогда не бывал в опере, не читал ни Бальзака, ни Шекспира, человека, который говорит «каптюшон» вместо «капюшон» и не в состоянии объяснить слова «деятель»,— от этого человека ты целиком зависишь, он разрешает или не разрешает любой твой шаг!...А впрочем, надоело всё это, я с удовольствием читаю твои письма, как всегда — остроумные и забавные, и всё в них так не похоже ни на этого сержанта Дуба, ни на... картошку! Напиши же мне, куда думает ехать Нина Барабанчикова после института, и кто её теперешний рыцарь? Как идут дела с твоей коллекцией наклеек с винных бутылок,—когда я уезжал , их было около пятидесяти, сколько теперь? Как устроился Виталий,— его ведь тоже вышибли из института? Наверное, в каком-нибудь спортобществе работёнка калымная... В общем, пиши обо всём. Кончаю — идёт повар, будет ругаться, что я ещё не приступал... Чёрт с ним. Жму руку —

В. Таланцев».

«Р. S. Ты спрашиваешь в письме: сблизился ли я с моими новыми товарищами? Со всеми понемногу, ни с кем — особенно... Скучный народ, мышей не ловят. Правда, есть здесь некий Филиппенко,— мы не только вместе призывались, но даже на одной улице жили, хотя друг друга и не знали. Он — из наших, парень ничего, хотя отчаянно глуп и, кажется, подловат. Но в шахматы играет сильно, а чего же ещё требовать от человека?

В. Т.»

СПОРЫШЕВ И ДУБ

Бывает, человек как-то помимо своей воли и желания, просто в силу семейной инерции, учится в школе, кончает её, поступает в институт, учится так себе, ни шатко, ни валко, и жизнь кажется ему удобной, лёгкой, хорошо утоптанной дорожкой, по которой не он первый, не он последний двинулся в путь, а поэтому ни размышлять, ни беспокоиться тут не о чём: другие шли и дошли, и он пойдет и дойдёт.

И ни воля, ни характер, ни взгляды на жизнь у такого человека не выявятся в полной мере этак годиков до двадцати пяти, когда все этапы обучения окажутся позади и надо будет начинать делать первые, в самом деле самостоятельные шаги. Тогда только станут сказываться черты его характера, когда испугается он далёкой сибирской тайги, куда направят его работать, и все подленькие способы будут пущены в ход, чтобы только остаться возле папы и мамы, возле утеплённой уборной и танцплощадки в сквере за углом... Или с радостным любопытством в сердце и маленьким чемоданчиком в руках уедет такой куда-нибудь на Камчатку, с тревожной мыслью: «Только бы хватило пороху на трудное дело!»

У Спорышева, сержанта, помощника командира миномётного взвода, в котором служит Таланцев, жизнь сложилась иначе...

Несмотря на то, что тогда ему было всего двадцать лет, Спорышев пришёл в армию с уже сформировавшимся характером. Жизнь порядком помяла его в своих жёстких руках и вылепила человека смелого, решительного и деятельного.

Рано оставшись без родителей, Володя Спорышев, бойкий, быстрый мальчишка с курносым, облупившимся на солнце лицом и соломенным хохлом на голове, воспитывался в детдоме, с детства познавая строгие и мудрые законы большого коллектива. Потом, работая на заводе, он быстро проглатывал в обеденный перерыв тарелку щей, повторял английские спряжения, а после работы бежал в вечернюю школу.

Товарищи по цеху привыкли видеть его на трибуне во время комсомольских собраний, при этом, в ответ на бесстрастное предупреждение председателя — «время кончилось!» — зал дружно выдыхал: «Пускай говорит!» С годами, становясь более зрелым, он уже не наскакивал петушком, критикуя и обличая, но, скупея на слова, придавал всё больше веры делам, своим и чужим, и, когда-то наивные, голубые глаза его становились то холодными, как зимнее небо, то загорались огоньками, как отсветы электросварки, хотя голос оставался спокойным и ровным.

Встречи со злом жизни — подхалимами, карьеристами, пьяницами, развратниками,— с тем злом, которое он видел как комсомольский вожак и честный человек и с которым всякий раз вступал в схватку,— эти встречи не вышибали его из равновесия. Временные поражения не лишали веры в себя, напротив, он только туже сжимал кулаки да крепче упирался в землю ногами.

Каждый комсомольский активист — воспитатель, а Спорышев был воспитатель прирождённый, как бывают прирождённые музыканты или художники. В его душе постоянно жило активное недовольство многими из окружавших его людей, он хотел их видеть лучшими, чем они были на самом деле, потому что «коммунизм,— думал он,— это прежде всего прекрасный человек».

Когда-то Спорышев перевоспитывал свою бабушку, ходившую в церковь, потом товарищей по детскому дому, потом лодырей и бракоделов в цеху, теперь — нарушителей воинских уставов (в армии он был избран в состав батальонного комсомольского бюро). И хотя частенько попадал впросак, переоценивая свои силы,— ибо бабка упрямо продолжала шамкать молитвы, а детдомовцы, бывало, отвечали ему

Вы читаете Преодоление
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату