кулаками,— он не сдавался, уясняя для себя, что истинная педагогика — дело столь же увлекательное, сколь и трудное.
Закончив десять классов вечерней школы, он мечтал о пединституте, но был призван в Армию, а через год, пришив на погоны две жёлтые полоски, получил отделение солдат, для которых он и стал, согласно уставу, главным воспитателем и непосредственным командиром.
Отделение — как будто не так уж много. Но если подумать: это люди, о которых надо заботиться двадцать четыре часа в сутки, которых надо знать, как свои пять пальцев, чтобы всякий раз вовремя научить, подбодрить, подсказать, похвалить, наказать,— это не так и мало.
Он взялся за новое дело с задором, стремясь, чтобы его миномётный расчёт стал лучшим в полку. Через год он пришил на погоны третью жёлтую полоску и получил повышение в должности: стал помощником командира миномётного взвода. Солдаты его любили. Строгий командир в часы учёбы, товарищ на футбольном поле, он не боялся потерять свой авторитет, когда, сбросив с плеч бушлат, вместе с солдатами ломом долбил мёрзлую землю, готовя позицию, и это действовало на них куда лучше грубых окриков младшего сержанта Дуба. «Понимает солдатскую душу»,— говорили о нём. А о Дубе... о Дубе так не говорили.
Товарищи-сержанты его уважали и побаивались за прямой до резкости характер, привычку говорить правду в глаза. Так относился к нему и младший сержант Дуб, но к чувству уважения у него примешивалось и другое: он завидовал умению Спорышева обращаться с солдатами легко и просто. А Спорышев видел в Дубе ещё один трудный объект воспитания.
Приглядываясь к Таланцеву, Спорышев понимал, что отношения между ним и Дубом сложились ненормально.
«У одного,—думал он,— властная привычка идти напролом и упрямство, у другого — бешеное самолюбие, отсутствие всякого чувства дисциплины и непоколебимое сознание собственного превосходства; кого из них воспитывать сначала, командира или солдата?»
Спорышев решил взяться за того и другого, и в тот вечер, когда Таланцев, сидя на мешке писал другу, Спорышев задержал младшего сержанта в каптёрке. Не то, чтобы он надеялся, что на Дуба можно подействовать одними разговорами,— только в живом деле перерождаются люди,— но это было самое простое и годилось в качестве первого шага.
— Садись,— сказал он, когда они с Дубом остались вдвоём.
Достав из кармана пачку махорки, он стал сворачивать самокрутку. Поняв, что разговор предстоит долгий, Дуб опустился на скамейку, положив на стол большие, мозолистые руки.
— Таланцеву опять наряд? — спросил Спорышев, искоса поглядывая на Дуба.
— А что же с ним ещё делать? — глухо отозвался Дуб.
— Да...— Спорышев не торопясь свернул цигарку, раскурил и, глубоко затянувшись, сощурился.— Часто что-то...
— Моё дело,— отрубил Дуб.
— Общее,— спокойно поправил Спорышев.
— Я — командир! — Дуб поднялся, почти тронув головой низко висевшую лампочку. Чёрная тень его закрыла половину стены.
— А я — член бюро батальона.— Спорышев стряхнул пепел в пластмассовую пепельницу.— И, между прочим, помощник командира взвода.
То ли спокойствие Спорышева, то ли мысль о том, что с ним говорит не просто Спорышев, а член бюро, и не просто с ним, с Дубом, а с комсомольцем Дубом,— но младший сержант сделал над собой усилие и сел на прежнее место.
В голосах того и другого, едва они заговорили, с первых же слов чувствовалось застарелое раздражение: спор этот, видимо, был не новым, и они заранее знали, что скажут — и тот, и другой. Дуб, болезненно-самолюбивый, не терпел никаких замечаний, и будь это не Спорышев, а другой, он попросту бы выругался и ушёл, хлопнув дверью.
— Послушай,— сказал он,— если ты о том, чтобы я нянькался с этим Таланцевым, то этого не будет. Ни за что, слышишь? — Просительные нотки в его голосе сменились угрожающими.— Я знаю — ты и член бюро, и помощник командира взвода, и всё такое прочее... Берите у меня отделение, как хотите, а я не буду!..
Спорышев смотрел на него своими голубыми, холодными глазами.
— Ты не нянька, ты — воспитатель. Сделай из Таланцева хорошего солдата, тогда ты — в самом деле сержант.
— Я сделаю! Я ему все сучки обрублю! — загремел Дуб.
Спорышев предупреждающе поднял руку:
— Тише ты — отбой был...— Он поднялся и, заложив руки за спину, прошёлся по каптёрке.— Как ты не поймёшь... Ну вот, скажем, есть много замков, и к каждому — свой ключ. А ты все замки одним ключом хочешь открывать. А не открываются — тюкнул ломом раз-другой — и дверь с петель... Понимаешь, о чём я говорю? Люди разные, ты — ключ подбери, пойми человека, а «сучки» — на это особого ума не надо!..— Он остановился, возбуждённо блестя глазами.
— Замки, ломы, ключи...— усмехнулся Дуб.— Слесарь!— Ему представилось умное, нагловато улыбающееся лицо Таланцева, вспомнилось наивно-ядовитое его: «Известно ли вам, что такое — деятель?» — и Дуб, хлопнув себя по колену, крикнул: — Воспитывать? Ключи находить? Мало его до сих пор воспитывали? Чего ж мне его теперь воспитывать, когда он в институте учился, а у меня — пять классов!
— Ты — спокойнее,— негромко сказал Спорышев.
— Чего спокойнее? Воспитывать! — шумно и торопясь заговорил Дуб.— Меня никто не воспитывал. Вот,— он бросил к глазам Спорышева свои руки, загрубевшие, с крупными мозолями.— Вот кто меня воспитал!.. Я на год его старше, а если по жизни — так на десять лет. Грузчиком работал на пристанях, в тайге на лесозаготовках два года вкалывал, уголёк в Кузбассе рубал — вот моё воспитание!..
Спорышев знал о нелёгкой жизни Дуба, сочувствовал ему, но сейчас ему послышалось что-то похожее на хвастовство в его словах, и он подумал: «Разве этим хвастаются? Я о себе тоже мог бы порассказать...» — но молчал — пусть выкипит...
— Ты думаешь, я жалуюсь? — говорил Дуб — Нет, я не жалуюсь. Но я не могу смотреть равнодушно на тех, кто двадцать лет за юбкой маминой сидят и ни пилы в руках не держали, ни печь растопить, ни дыры на гимнастёрке заштопать не умеют. Папаша ему образование дал, так он и нос дерёт! Три раза пол перемывать заставил — «не умею», видите ли! Ничего, не можешь — научим, не хочешь — заставим!..
Он стоял, тяжело переводя дыхание,— сильный, крепко сбитый, с толстой короткой шеей, с мохнатыми бровями, и в его облике было столько мрачной убеждённости, что Спорышев невольно подумал: «Что ж, в конце концов, по-своему он прав... Но дай-ка ему волю...»
— Легко ты судишь о человеке,— сказал он.— В пререкание вступил, папиросу закурил... Всё это так... А вот окажись он в сложных условиях... хотя бы в таких, какие у нас на прошлых учениях были... Уверен ли ты, что он сдал бы в трудную минуту?
— Гнильцо с пыльцой,— презрительно усмехнулся Дуб.
— Та-ак...— Спорышев прошёлся по каптёрке, что-то обдумывая.— Так.— И когда он стремительно повернулся к Дубу, тот изумился новому выражению лица сержанта. У него горели глаза, брови были сурово сдвинуты, нижняя челюсть подалась вперёд.— Так...— в третий раз повторил Спорышев.— «Не хочешь— заставим»... А ты пробовал, чтобы он захотел?.. «Сучки все пообрубаю...» А если вместе с сучками обрубишь зелёные ветки?..— Дуб хотел что-то сказать, но Спорышев не дал себя перебить — «Гнильцо, говоришь, с пыльцой?» Это— о своём солдате? А если завтра в бой? Как воевать будешь?
Ты плохой сержант, комсомолец Дуб, если так говоришь о своём солдате! Ты плохой солдат, комсомолец Дуб, если так говоришь о своём товарище! И мы будем судить тебя за эти слова на комсомольском собрании —ты ответишь за них! Ты забыл, что перед тобой не автоматы, а люди! Один раз накажешь, другой раз накажешь, третий раз накажешь, а на четвёртый он скажет: «Чёрт с ним, пусть наказывает!» А ты поговори с солдатом, узнай, чем человек дышит, полюби его, поверь, что он хороший, тогда ему самому захочется быть хорошим!..
Спорышев говорил долго, голос его дрожал от возбуждения, и Дубу казалось, что Спорышев говорит с