— А мы у него и не были еще, не кланялись угодничку.
— Заутра надоть и к ему-свету побывать со вкладом же.
— Точно, надоть: он заступа и крепость Великаго Новагорода.
— Гавря! Гаврюша! Летай к нам — я калачика дам!..
— Корнил! Корнил! — продолжала выговаривать удивительная птица.
— Ишь! И Корнилку-звонаря вечново славит...
— Корнил! Корнил!
Птица покружилась над насадом и, продолжая глухо выкаркивать всем в Новгороде известные имена, полетела назад.
Удивительная эта птица была — ворон. На вечевой колокольне, на перекладинах, на которых висел вечевой колокол, испокон веку было воронье гнездо, и в нем-то вывелся воронок, которого приручил и научил говорить Корнилко, сын вечевого звонаря и ныне сам звонарь. Ворон этот никогда не оставлял своей колокольни и своего гнезда, где он успел вывести целые десятки молодых крылатых поколений, которые и улетали в соседние рощи, заводили свои гнезда по другим новгородским церквам и монастырям, селились на надвратных башнях города, на старых башнях Детинца и на иных, любимых этою птицею высотах; а Гаврилко все оставался верен вечевой колокольне...
Ворона этого знал весь Новгород и относился к нему с суеверным уважением. Его считали вещею птицею — тем сказочным вороном, который знал, где доставать живую и мертвую воду. О нем в Новгороде ходило несколько сказаний, и все верили, что он оберегает Новгород и его вечевой колокол. Когда он каркал в неурочный час, то это непременно было или к добру, либо к худу... Так он каркал перед смертью последнего владыки, каркал и перед смертью посадника Исаака Борецкого, мужа Марфина. Иногда своим карканьем он останавливал бурные вечевые волнения и даже усобицы и «розратья». Новгородцы верили, что ворон этот — «птица несмертельная» — как несмертельна, вечна новгородская воля и вечевые порядки Господина Великого Новагорода!
Но более всех любил своего крылатого Гаврилку его воспитатель и учитель — кривой Корнил. Правда, эту страстную, родительскую и в то же время суеверную любовь свою он делил пополам — между вороном и вечевым колоколом. К ворону он относился более покровительственно и фамильярно, называл его «Гаврею», а то и «Гаврюшею», разговаривал с ним, как с существом разумным, даже стыдил его, когда в борьбе с коршуном или ястребом, высматривавшим цыплят на владычнем дворе, его задорный любимец не всегда оставался победителем.
Тогда как вечевой колокол звонарь боготворил... Каждое утро, чуть свет, он взбирался на колокольню, молился оттуда на восток, потом кланялся на все четыре стороны, говоря: «Здоров буди, Господине Великий Новагород, с добрым утром!» А потом обращался с приветом и к колоколу: «Здравствуй, колоколушко! С добрым утром, колоколец родимый! Каков почивал есте?»
Корнил здоровался и с вороном, если тот был налицо, но чаще случалось, что ворон спозаранку улетал за добычей, и когда возвращался на свою колокольню, то звонарь встречал его словами: «Что, Гаврилко, набил зобок, очищаешь носок?.. Ранняя птичка клевок очищает, а поздняя глаза протирает... Так-ту, Гаврюшенька».
Насад продолжал плыть по направлению к Ильменю. Солнце уже выкатилось из-за горизонта и брызнуло золотыми снопами на зеленые леса, на Новгород, отходивший все далее и далее, на ровную, струйчатую поверхность Волхова. Марфа-посадница снова погрузилась в задумчивость.
— Кому бы тут быть так рано? — раздался рядом голос ее младшего.
— Что, сынок?.. — встрепенулась Марфа.
— Да вон кто-то идет...
— Вижу, и не худой мужик — из житых кто-то.
— Волосом рыж... Кто бы это?
— Упадышева походка...
— Да Упадыш и есть!
— Чего он тут ищет ранним временем?
Левым берегом Волхова действительно шел какой-то человек. Лицо его не было видно, но рыжие волосы и профиль красной бороды горели на солнце. Он шел торопливо.
Вдруг он исчез, словно сквозь землю провалился.
— Господи! Свят, свят!.. Где он пропал, матушка?
— Точно сгинул... И не взвидел, а, как исчез из очей.
— Не бес ли то был в образе Упадыша?
И Марфа и сын ее перекрестились. Маленький внучек Исаченко с испугом припал к коленям бабки. Другие женщины, бывшие в насаде, тоже испуганно крестились. Исачко лепетал:
— Я боюсь беса, баба, боюсь... Он с рогами и с хвостом! В церкви видел.
— Полно, Исачко, полно, дурачок, с нами хрест святой.
Вдруг, по-видимому, от того места берега, где исчез таинственный рыжий человек или «бес во образе Упадыша», донеслось до насада тихое мелодическое пение. В тихом утреннем воздухе, когда ни один лист на деревьях по берегам Волхова не шевелился, ни прибрежная осока и камыш не шептались между собою, а только слышалось тихое, равномерное полосканье весел в воде да переливчатое журчанье у крутых боков насада — пение это сделалось до того мягким и чарующим, что все сидевшие в насаде в изумлении прислушивались к нему, как к чему-то таинственному, может быть тоже бесовскому, а маленький Исаченко, раскрыв свои большие, светящиеся недоумением глаза, так и застыл в немом ожидании чего-то неведомого, чудесного...
— Господи Исусе! Не бесовское ли мечтание сие?