— А чи не он ли то — рудожелтый?..
— Ах, сестрицы мои! Что-ой-то?
— Ниту, братцы, то, знать, русалка манит коего чоловика, — послышалось между гребцами.
— И то она — русалка простоволоса...
— Мели гораздо! Ноли топерево ночь?
— Не ночь, ино утро, чаю.
— То-то, чаешь... А русалка только ночью косу-то чешет да молодцов заманивает.
— Чу-чу! Слова слыхать... слышь-ко!
Действительно, слышались слова, произносимые женским голосом:
— И точно, песня не русалья...
— Мели — русалья! Наша — новугорочкая песня.
— А то бывает и морская девка, что вон у нас на корме с рыбьим плесом...
— Ахти, диво дивное!
Но скоро из-за берегового уступа показалась и сама таинственная певунья.
— Ах ты, Перун ее убей! Вон она...
На береговом склоне, на выступавшем из земли камне, вся обложенная травами и полевыми цветами, сидела молодая девушка и, по-видимому вся поглощенная рассматриванием набранных ею цветов и зелени, задумчиво пела. Белокурые, как лен, волосы ее, заплетенные в толстую косу и освещаемые косыми лучами утреннего солнца, казалось, окружены были каким-то сиянием. Одежда ее состояла из белой, расшитой красными узорами сорочки и пояса, перевитого зелеными листьями. Из-под короткого подола виднелись босые ноги и голые икры. При всей бедности и первобытной девственности этого наряда тонкие красивые черты и красиво вскинутые над ясными глазами темные брови этой таинственной дикарки невольно приковывали к себе внимание.
Увидав приближающийся насад, она встала с камня и рассыпала лежавшие у нее на коленях цветы и травы.
— Да это, братцы, очавница...
— Яковая очавница?
— Да чаровница, что по лугам, по болотам, в дубравах дивье коренье да отравное зелье собирает на пагубу человеку и скоту.
— Что ты! Ноли и эта чаровница? Такова молода да образом красна!
— Да это, господа, кудесница — кудесницына внучка... Тутай недалече и берлога старой ведуньи...
Марфа-посадница не спускала глаз с этой таинственной девушки, появившейся в таком пустынном месте и в такое раннее время. При последних словах одного из гребцов она вздрогнула...
В одно мгновенье перед нею встал как живой образ ее тайного, покинувшего ее беса- преступника... Такие же льняные курчавые волосы, такие же темные, красивые брови, гордо вскинутые над ясными очами...
«Ево волосы, ево брови... Так вот она... окаянное отродье!»
Точно ножом резануло по сердцу... Ей разом вспомнилось далекое детство — далекий, облитый солнечными лучами Киев, дымчатые горы, покрытые кудрявою зеленью, тихо катящий свои воды и сверкающий на солнце Днепр, Аскольдова могила[54], васильки и барвинки... И эти льняные волосы новгородского боярина...
И потом эта холодная, суровая сторона — этот Новгород под хмурым небом, холодный Волхов, несущий свои холодные воды не на полдень, не в теплые края, а на полночь, в сторону чуди белоглазой.
Она — жена другого, богатого, но не того льняноволосого боярина... Она — посадница — словно глазок во лбу у Господина Великого Новгорода! А память все не может забыть Киева. И его, беса, не забыть ей.
Насад миновал таинственную девушку, которая продолжала стоять на берегу и провожать глазами удалявшуюся ладью.
— Она на нас чары по ветру пущает, господа.
— Чур-чур! Ветер их не доноси, земля не допусти...
Марфа невольно оглянулась назад... «Окаянное, окаянное отродье!.. Ево постать, ево волосы».
— Это, баба, русалка?.. Очавница... чаровница? — приставал Исачко.
— Молчи, невеголос! Ступай к маме...
— А для чево Упадыш тут? Да он ли то был? Не дьявол ли навещает кудесницу?..
Чайки все чаще и чаще кружились над водой, оглашая утренний воздух криками. Впереди синела и искрилась широкая, словно море, полоса воды. Это Ильмень-озеро, которое поит своею водой Волхов, а Волхов — Новгород Великий... «Из Волхова воды не вычерпать — из сердца туги не выгнати...»
Вот и Перынь-монастырь... Вон то место, где волокли когда-то с холма Перуна...
«Выдыбай[55], боже! Выдыбай, Перуне!.. Как-то, ты, Господине Великий Новгород, выдыбаешь?.. Выдыбай, выдыбай!.. А от князя Михайлы все нету вестей... Эх,