Словно зимним холодом обдало и тело ее и душу... А готов ли Новгород? Где его рати? Где рати короля Казимира? Где этот князь — этот Олелькович? Кто отстоит святую Софью и честь великого города?..
А тут... проклятое видение на берегу — эта льняная коса, эти змеиные очи и этот хватающий за душу голос песни:
А разве она сама, Марфа, такова, как тою-о!.. дивно прошедшею и вечно памятною весеннею ночкой была?.. Не воротиться этим ночкам весенним! А устоять ли Новгороду?..
— Баба-баба! Смотри, какую мартын большую рыбу поймал!
VII. «НАЧАЛА МОСКВА!»
Марфа недолго оставалась в монастыре. Отслушала обедню, приложилась к иконам и, простившись с братнею, тотчас же отплыла обратно в Новгород, куда раньше ее должен был прибыть вестник войны князь ШуйскийГребенка. Она отложила поездку свою и в Хутынский, и в другие монастыри, куда собиралась тоже на богомолье. Дела призывали ее в Новгород.
Всю дорогу она почти молчала, рассчитывая в уме своем возможные последствия сложившихся обстоятельств... Нет, на волю новгородскую пускай никто не наступает... Положи московскому Иванушке Новгород мизинец в рот — он и голову проглотит, и святую Софию, и вечевой колокол с Корнилом- звонарем...
Она не замечала, как несся ее насад вниз по течению Волхова, как уходили назад синие рощи.
Только у старых каменоломен, недалеко уже от Новгорода, она неожиданно выведена была из своего раздумчивого состояния. На правом берегу, отчетливо вырисовываясь на глубоком фоне горизонта, опираясь на клюку, стояла какая-то старуха. Пасмы ее седых волос выбивались из-под повязанного платком старого головника с рогами и трепались по ветру. У ног ее сидела та же, уже виденная ею, льняноволосая девушка, окруженная травами и цветами.
— Гляди! Гляди на нее! — хрипло, но громко сказала старуха, обращаясь к девушке и показывая на насад, который в эту минуту как раз поравнялся с ними. — То она... Марфа-посадница!
Удивленная девушка вскочила на ноги:
— Бабушка! Я знаю ее...
— Не знаешь!.. Это змея подколодная... Одна я ее знаю...
И старуха, подняв клюку, погрозила насаду.
— Помни меня, Марфа! — резко прокричала она. — Помни кудесницу!.. А ее, — она указала на девушку, — вспомянешь в ину пору!
Марфа сидела бледная, безмолвная. Испуганные гребцы еще сильнее налегли на весла — страшная старуха скоро скрылась из глаз.
В Новгороде уже говорил вечевой колокол и разносил еще неизвестную, но тревожную весть по всем улицам и по ближайшим монастырям с посадами. Корнил-звонарь усердно работал железным языком, прислушиваясь к трепетным и вопящим крикам своего любимца, а испуганный ворон делал большие круги над колокольнею, поднимаясь все выше и выше к глубокому, безоблачному небу.
Вечевой колокол почти не умолкал несколько дней. Новгородцы готовились встретить врага, и потому каждый день шумело вече: то сгоняли к ратному делу гончаров, рыбников, плотников, лодочников; то унимали худых мужиков-вечников, которые с дубьем, вилами и косами порывались идти сами не зная куда и бить не ведая кого, и горланили «разнесем-ста таких распроэдаких», и так далее, и тем крепче и все трех— и четырехъярусными словами; то метали с мосту «супротивников» и «переветников», то всем Новгородом валялись ничком и слезно голосили перед Знаменской Богородицей, прося ее заступы; то ставили свечи, чуть ли не в оглоблю величиной, у гробов прежних владык, охранявших своими молитвами Новгородскую волю... Новгород стонал голосами, бабы выли, а им вторя, заливались собаки...
Все казалось зловещим и необыкновенным... Новгородское небо, всегда дождливое, теперь, в течение всей весны, не посылало ни одной тучки с дождем на новгородскую землю. Новгородские болота, по которым ни татары, ни московские люди не могли, бывало, со своими ратями добраться до Новгорода, теперь попересыхали. По ночам сами собой звонили колокола, выли собаки и каркали вороны. Из сухой старой «деки», на которой написана была Знаменская Богородица, из глаз Богоматери текли слезы, и знаменский пономарь Акила, приятель Упадыша, сказывал, что слез этих, накапало целую дароносицу. Бабы в Неревском конце слышали, как ночью что-то летело по аеру над Людиным концом и плакало. Другою ночью некий человек, проходя с Торговой стороны на Софийскую по мосту, видел дивное видение — «два месяца на небеси, зело страшны, хвостаты, и ударилися те месяцы вместе, и один у другаго хвост отшиб, и тот месяц отшибеной хвост приволок к себе, и знати стало на месяце том как перепояска...»
— И то знамение к тому явися, — толковал на вечевой площади Упадыш, — что Москва у Новгорода хвост отшибет.
— Брешешь, рудой пес! Мы у поганой Москвы отшибем хвост и посшибаем у нее рога.
— А я, братцы, зрел таковое знамение, — ораторствовал один рядской говорун. — На новцы[56] явишася два месяца рогаты, рогами противу себе, один повыше, а другой пониже, и сшиблись рогами — страх!
— Ну и что ж — кто ково зашиб?
— Не вем, братцы, не дозрел конца: оболочко на месяцы набежало.
— Эка малость! Маленько бы подождать...
— А я вам скажу, господо, таково диво, — ввернул свое слово известный озорник Емеля Сизой. — Я видел, как карась в Волхове щуку сглотнул...
— Ври, ври пуще! — засмеялись слушатели.
Все время, пока собирались новгородские рати, Упадыш то и дело шептался с московскими сторонниками и часто пропадал из города. Нередко видели, как он пробирался к старым каменоломням, а иногда замечали, что к нему по ночам приходила какая-то женщина, но всякий, кто видел ее, тотчас убегал, боясь, что это «очавница» и что она может напустить лихую немочь, а то и самого беса...