Тут есть, на мой взгляд, целый ряд оснований.
Первое. Внутри еще теплится надежда, что, осознав, чем все это чревато, поняв, к чему готовят страну, наши ученые-'шестидесятники', пусть не все, но хотя бы те, кто еще способен государственно мыслить, скажут: 'Нет!' В этом случае им далее неизбежно придется решительно отказаться от ложной аксиоматики и от милой сердцу доктрины. И придется честно признать: необходимое стране и действительно горькое, что греха таить, горькое, но единственное лекарство – это скорейший переход к модернизации без иностранных кредитов. По крайней мере, без введения их в качестве решающего, определяющего фактора. А значит, переход к новой концепции, – как ни назвать ее: авторитарной, неоконсервативной, неотрадиционной. Не в этом суть, и не мера жестокости определяет это отличие. Нам нужна модернизация с опорой на ресурсы страны, как материальные, так и духовные. Они есть. С их помощью еще можно спасти страну от надругательства, за которое рано или поздно, так или иначе она отомстит. Страшной, возможно, самоубийственной местью.
Рассказывают, что на Западе с увлечением читают Ф.М.Достоевского. Что ж, значит плохо читают. Говорят, что там верят в Бога. Хотелось бы, чтобы так было на самом деле.
Теперь вторая причина. Она состоит в том, что ни у кого, я подчеркиваю, ни у кого из людей, которые завтра примут свое 'латиноамериканизаторское' решение, не должно быть 'отступного', состоящего в позднем уверении, что их обманули. Это вопрос не только политики, но и религии. Пусть после принятия этого решения они скажут своим детям и внукам: 'Да, мы знали, что мы делали, и, зная, – сделали это'. Пусть они скажут это своей стране. И пусть, стоя со свечками в Елоховской церкви, они ту же фразу скажут глядящему на них с иконы Иисусу Христу. Это очень важно, чтобы они не могли, не сумели уйти от нравственного ответа.
Я не люблю обличительных писем, мне претит их сугубая материалистичность. Настоящая аналитика, как и высокая математика, немного сродни мистицизму. Рядом со Шпенглером, Геделем или Тойнби незримо присутствуют Сведенборг, Блаватская или Беме. И пусть те, кто будет подписывать условия, обрекающие страну на разорение, знают, что подписывают мистический документ. И что идут на договор с Черным Пуделем. С ним – а не с кем-то другим. С Черным Пуделем, для которого 'нет в мире вещи, стоящей пощады. Творенье не годится никуда. Итак, я то, что ваша мысль связала с понятием разрушенья, зла, вреда. Вот прирожденное мое начало, моя среда'.
И каким же фиаско кончился тот договор! Когда слабеющий идеалист верил, что он 'остановит мгновенье', подручные Черного Пуделя уже рыли ему могилу. Ему, и не только ему!
Будем помнить об этом.
'Московская правда', 8.06. 1991
РАЗДЕЛ 4. С ЧЕМ ВОЙДЕМ В XXI ВЕК?
С ЧЕМ ВОЙДЕМ В XXI ВЕК?
4.1.РАЗБОРЧИВАЯ НЕВЕСТА РОССИЯ
Основные, фундаментальные идеи Горбачева были верны: модернизация общества (на советском языке названная 'перестройкой'), демонтаж тоталитаризма (так называемая 'демократизация'), открытость миру ('новое мышление'), информационная свобода ('гласность'). Но – политическая стратегия, с помощью которой эти идеи реализовались, принципиально неправильна.
Дело в том, что в качестве ориентира было выбрано индустриальное общество в противовес традиционному (как якобы отсталому, невежественному, варварскому). На самом деле, традиционное общество – это то общество, в котором живут не по принципу соперничества одиночек и действуют исходя не из голого экономического интереса. Во главу угла ставятся интересы сословия, группы, общества. Поведением человека управляет не личная корысть, а принцип, идея. Движение в индустриальном обществе подразумевало либерализацию всех областей общественной жизни.
Однако вспомним 60-е годы. Либерализация в нашей стране тогда провалилась, споткнувшись о наши традиции, об исконные и фатально неизменные черты русского характера. В этом смысле ничего не изменилось. И сегодня любые попытки либерализации приведут лишь к тому или иному виду тоталитаризма.
Со сменой общества традиционалистского на индустриальное человек оказывается выбитым из группового сознания. Тем более что свойства, необходимые, чтобы жить в новых условиях, – рационализм, скептицизм, сугубая аналитичность, ощущение одиночества и надежда только на собственные силы – эти свойства, характерные для англо-американского сознания, не присущи русскому человеку.
В принципе консерватизм вообще свойственен аграрной цивилизации. Но Россия хранила его с такой силой, с таким внутренним отвержением всего, что не укладывалось в ее традиционные представления, как ни одна страна мира, включая Китай и Японию. Отказаться от традиции она не могла и не хотела, ибо предвидела в буржуазности то, что Шпенглер называет 'закатом истории', концом цивилизации в царстве сытости.
Больше всего нам говорит об этом русская культура конца XIX века. Капитализм, который в то время был более вероятен, Россия отвергала, как пышущего здоровьем краснощекого мужчину, за которого она не хотела идти замуж. Вспомним Блока: 'Какому злому чародею отдашь разбойную красу…' Вспомним чеховских героинь, невест, бегущих из-под венца. Так Россия боялась в объятиях капитализма лишиться своей самости, своего стержня. Этим и объясняется успех большевиков: они принесли русскому народу высокую идею, духовный стержень.
В начале 70-х философы пришли к выводу, что наша обозримая цель – не индустриальное, а постиндустриальное общество, т. е. возвращение к прежнему на новом витке – в соответствии с диаматом (отрицание отрицания). В то же время, когда весь мир стремится вернуться к традиции, мы старательно уничтожаем у себя традиционное общество – опять, как и 70 лет назад, идем не в ногу. Ведь теперь Япония, Сингапур, Гонконг, Китай, Северная и Южная Корея, Куба – страны, оказавшиеся в авангарде развития человечества, ищут, возрождают у себя реликты традиционности. И Куба в этом перечне – не оговорка. Ведь эта страна совсем не такая, какой мы ее представляем по газетам. Западную коммунистическую идею они трансформировали на свой латиноамериканский лад, превратив ее в теологию освобождения, революционный католицизм. Если в Восточной Европе торжествовали коммунистические режимы, посаженные советским штыком, то кубинская революция – явление самородное, естественное, имеющее собственные корни. Куба жестко отреагировала на нашу новую политику и постепенно обрывает все связи, нас соединявшие. Там полным ходом идет сейчас модернизация производства, при резком сокращении потребления. В то же самое время у нее, как уже говорилось, стратегия либерализации терпит поражение.
В СОЦИАЛЬНОЙ СФЕРЕ. Какие слои населения выбрала либеральная стратегия в качестве собственной социальной опоры? Не рабочую аристократию, не научно-техническую интеллигенцию, даже не 'средний класс' с его конструктивными свойствами. Она стала создавать лавочников как свою социальную базу. А когда кооперативы начали стремительно криминализироваться, ее и этот криминальный элемент в качестве базы вполне устроил, ибо он легче всего переводится в капиталистические условия. И тогда возникла шаталинская программа с тезисом о конверсии 'теневой экономики'. Хорошо государство, легитимно признающее своей опорой криминальные слои общества!
В области ЭКОНОМИКИ в качестве стратегии был видвинут рынок. Рынок – всего лишь метод регулирования. Главным стержнем стратегии в нашей ситуации может стать лишь программа форсированного модернизирования промышленности, программа сдвига промышленного контура, которую (это вам подтвердят и Нуйкин, и Селюнин, и Шмелев) рыночными методами не реализовать – только административными. Модернизация промышленности рынку невыгодна. Он воспроизводит тенденции предшествующей экономики, раздувает то, что имеет спрос, развивает существующие деформации. Грубо