объяснение так примитивно, что заменять его подлинной причиной такого остракизма, то есть политической, мне не хочется. Между тем из тех же писем выяснилось, что у мужа и жены уже давно выработалось отрицательное отношение к моим работам: «Вот об Эмме пишешь, что так мол и надо. Это не совсем так. Ее лермонтовские работы лучше, чем мы думали». По сути своей Рудаков был добрый и благородный человек, ему, видимо, было совестно так меня шельмовать, в то время когда мы так дружно проводили вместе тяжелые военные дни. Но все-таки привычный эгоцентризм тут же вступил в свои права: «У меня теперь нет чувства конкуренции. А мне все равно мало всех Союзов. Меня это не характеризует».

Это семейное скептическое отношение ко всем, кто не принадлежит к ленинградской школе, то есть работает не в замкнутом кругу формального метода, характерно для «последователей» хотя бы и «авангарда», но не для его творцов. А между тем сам Шкловский, назвав данные мне рекомендации «стихотворениями в прозе», со своей стороны дал мне такую ослепительную рекомендацию, которой я могла бы гордиться и по сей день. Успеха она не имела никакого, где находится ее подлинник — мне не известно, но у меня

сохранилась официально заверенная копия.

В правление Союза писателей

Тов. Герштейн заново работает над Лермонтовым.

Она не пишет книги о книгах, а находит новый ход, и без нее работать уже нельзя.

Это и есть писатель, то есть первоисточник, а не обработчик.

В. Шкловский

14 мая 1943 г.

Вот она.

Добавлю: он назвал «положительным фактором», что в упомянутых рекомендациях нигде не сказано, «что вы трудолюбивая».

Конечно, такое признание принесло мне чувство радости и успокоенности. Такому авторитету, как острый и беспощадный Виктор Шкловский, можно довериться.

Но, как я уже говорила, реального успеха аттестация Шкловского не имела.

Я медленно опускалась в яму отчаянного положения.

Николай Павлович Анциферов старался мне помочь, усердно подталкивая в число авторов Совинформбюро, самого официозного органа.

Я не умела дать туда ни одной строчки, за исключением тех случаев, когда требуемая заметка предназначалась для ВОКСа. Тогда у меня напечатали две-три зарисовки. Вот почему я обрадовалась, когда в двух номерах «Красной нови» появились первые части новой повести Зощенко «Перед восходом солнца». Это пробудило во мне, казалось бы, совершенно угасший вкус к пониманию большой литературы. Я записала, может быть, беспорядочные мысли о состоянии современной советской литературы. С нетерпением ждала третьей части, чтобы сделать анализ этого нового злободневного произведения. И тут произошел обрыв, заставивший меня опять надолго онеметь: как известно, эта повесть была запрещена, продолжение ее не появилось. Это, может быть, беспорядочное введение мне дорого как память о состоянии пробудившегося на короткое время сознания.

«27 октября 43.

Так же как и все современные писатели, он интересуется психологией.

В прошлом веке великие писатели уже проложили эту дорогу. Но у них был другой материал. Замечательные люди, обогнавшие на несколько десятилетий своих современников, описывали незамечательных обыкновенных людей. Жизнь этих последних была стабильна. Она имела форму. Вместе с тем эта устойчивая форма открывала возможности для происшествий. На неожиданных событиях раскрывались обычные свойства людей. Обыкновенный средний человек имел характер, биографию. Писатель заглядывал в глубину его души и раскрывал в рядовой истории жизни необычайное внутреннее богатство. Читатель узнавал себя и был благодарен писателю. Он не замечал, что писатель дарил ему его самого, проведенного через фильтр изысканного тонкого искусства. О приемах этого искусства почти не говорили. Писатель был одинок. Критики едва поднимались до понимания его мастерства. Личная жизнь и быт писателя резко отличались от жизни обыкновенного человека. Это было в порядке вещей. А писал он о том, что подсмотрел среди чужих. Было нечто, что делало этих чужих родными — отечество, Россия. О ней и писали.

Теперь все не так. Характера нет совсем. Есть рефлексы, вырабатывающиеся под давлением многотонной механизированной силы. Когда ритм этой огромной машины чем-нибудь перебивается, — иногда робко, иногда с необыкновенной силой вырываются наружу чувства, вкусы, надежды, страсти. Ужасно! Оказывается, они одни и те же, что были 50 лет назад. Ничего не изменилось. Ничем не обогатились. Современного вкуса, стиля, новой личности нет. Новая форма только в ритме. Современным стилем в искусстве должен быть — быстрый внешний темп и совершенно неподвижное внутреннее состояние. Но страсти, но чувство личности… они озаряют внезапно уже чужую не принадлежащую себе жизнь и исчезают под давлением непреодолимого. А эти зарницы, как знать — может быть, они-то и есть залог будущего. 'Они когда-нибудь проснутся в далеком море как волна'.

Современный писатель не может без искусственного неестественного напряжения написать биографию, роман, описать жизнь, в которой события помогают гармоническому росту личности.

У нас нет даже самого элементарного. Нет возраста. Дети, молодежь, зрелые люди и старики живут одной и той же жизнью. Резкие, потрясающие перемены, выпавшие на нашу долю, никогда и не снились человеку прошлого века. А между тем как полна, как длинна была его жизнь, он перерождался несколько раз в своей жизни и принимал новую форму. А мы все те же при всех потрясеньях. Поэтому описать современного человека — это значит вырывать отдельные эпизоды, не связывая их в протяженном во времени повествовании. Лев Толстой делал то же самое. Его 'Детство', 'Отрочество'… это отдельные кадры, островки в его памяти о себе. А получается иллюзия связного повествования. Помогает воздух между главами. Современные кадры врываются из безвоздушного пространства.

Автор и не претендует на то, чтоб создать повесть, по которой можно проследить жизнь героя. Он идет в открытую и говорит только об отдельных случаях. Они разные, пестрые. По ним как будто и не поймешь жизнь общества, эпохи. Да и куда нам понять? Что мы видим?

Зощенко не рассуждает, не умозаключает. Он написал книгу о травмах».

Самое удивительное, что эта запись была сделано 27 октября (1943), а 14 ноября скончался мой отец.

Конца можно было ожидать каждый день. И действительно, 11 ноября у него произошло кровоизлияние в мозг, и через три дня он скончался в больнице.

В отце были противоречия. У меня есть документ, где его благодарит Красный Крест во время войны, что он относился к раненым как истинный христианин, хотя он был очень вспыльчив, резок и даже тяжел на руку.

Я все время помню, как умирал мои отец на моих глазах. Уже была война, уже все его близкие, вся его вторая семья, так сказать (там уже были и дети и внуки), — все арестованы, все разбито. А мы не уехали, не эвакуировались, потому что он говорил так: «Я не найду себе работы никогда, потому что я не вижу и у меня дрожат руки, и я не могу оперировать. А дело еще в том, что если немцы войдут в Москву, то там тоже все рухнет».

Таково было его убеждение: «Тогда вообще все провалится и некуда бежать, надо оставаться». И он не захотел уезжать. Жили мы, конечно, ужасно, как все в Москве. Причем в первые месяцы войны, когда немцы подходили к Москве, здесь было почти как в Ленинграде. За исключением хлеба, который был бесперебойно всю войну. В Москве был хлеб, и очень хороший. Рабочие получали 800 граммов, служащие — 600, а иждивенцы – 400 граммов в день, каждый день. Я не помню перебоев. Но остальное — ничего. И не

Вы читаете Мемуары
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату