— Ну даешь, дед! — восхитился он. — Ты часом не сват?
Но Тимофей Михалыч Милашин на шутку не отозвался. Он строго поглядел на Петьку и сказал:
— А с тобой, балабон, я еще потолкую, чтоб знал, как со старшими разговаривать.
Петька усмехнулся и, рывком натянув на лицо маску, врубил перфоратор, завизжал буром. Но для Тимофея Михалыча звуковых барьеров не существовало. Почти не напрягаясь, он пробасил:
— Слышь, Юрик, дозволь мне твоему Фоме подмогнуть, а? Эти самые сверла-буры затачивать. Я ж это дело во как знаю! Дозволь, а? Сдохну я тут с ихним отдыхом, будь он неладен.
— Млеют? — Шугин показал глазами на руки Милашина.
— Точно! — Милашин улыбнулся, показал железные зубы.
Шугин впервые видел, как он улыбается нормальной, не вымученной улыбкой.
— Сам сковал?
— Что? — не понял Милашин.
— Да зубы.
— Зубы-то? Точно! Сам. И голос тоже.
— А блоху?
— Какую еще блоху?
— Блоху подковать можете?
— Иди ты к лешему, мил человек. На кой ляд блоху-то? Это ей во вред. Услышат — топочет, и прихлопнут. Так дозволяешь?
— Дозволяю. Если Фома не против.
— Фома-то против не будет. Фома — он, сразу видать, человек с понятием, — отозвался Милашин и заторопился лечить тоскующие свои руки.
Шугин и Петька долго глядели ему вслед. Потом Петька сказал:
— Да-а, мужик! Ему б рыбу удить да козла забивать, а он... Таких нынче больше и не делают, такие, как мамонты, вымирают — этот, может, последний остался.
Шугин засмеялся, но Петька не ответил, оставался серьезным.
— Да, вымирают, как мамонты, — повторил он с торжественной печалью.
Иван мысленно сравнивал Светлану и Тому и просто корчился от невозможности повернуть время вспять. Ну что бы приехать ему на этот остров всего год назад! Светлана уже работала здесь. Где были его глаза, где были его глаза в тот злосчастный Новый год!
И ведь вот что странно: теперь, когда он так счастлив, что даже в этой чертовой норе не перестает ощущать себя счастливым, он чувствует себя виновным перед Тамарой. Несмотря на то, что во всем, во всем виновата только она одна... Формально... А может быть, он сам, Иван?
— Сколько? — теперь спрашивал Женька Кудрявцев.
— Пять. Только что глядел, — ответил Шугин.
— Вот что, Юра, ты действительно повнимательней следи за временем. Петька дело говорит. Как только останется три минуты, все прижимайтесь как можно ближе ко мне. Здесь безопаснее. Раньше не надо, а за три минуты — в самый раз. — Женька напрягал голос изо всех сил, и все равно его было едва слышно.
— Хорошо, Женя, — ласково ответил Шугин, — так и сделаем.
А Иван и не слышал всего этого.
«Ну почему, дьявол все побери, так получается в жизни! — яростно шептал он про себя. — Если одному человеку хорошо — другому плохо. Если один счастлив — другой нет! Почему все так по-дурацки устроено?»
Глава девятая
СНОВА ИВАН СОМОВ И ОТЧАСТИ ПЕТР ЛЕНИНГРАДСКИЙ
Иван Сомов лежал на теплом, шершавом граните у самой воды. Его разморило на солнце, и мысли Ивана были медленные и неторопливые. Он почти научился уже отключаться от неприятных дум о жене своей Томе, о том, что совместная жизнь не удалась, о том, что разные они совсем люди, что жить им вместе просто нельзя, невозможно. Он знал — рано или поздно ему придется решать всякие неприятные вопросы, но когда представлял себе все унизительные процедуры, связанные с разводом, — суд, копание посторонних людей в его, Ивана, личной жизни, визгливый голос жены, которая наверняка, просто от обиды, не постесняется вывалить на него кучу всяческой грязи, Иван только глухо стонал. И отгораживался от всего этого простыми, ясными мыслями: вот солнышко, оно греет, и кажется, что прогретый гранит под спиною — живой, что это теплый бок какого-то громадного уснувшего зверя.
Иван глядел на лес, вспоминал его тишину, прохладу, таинственную его шелестящую жизнь и улыбался. Глядел на тихую, застывшую воду залива и вспоминал дом свой, детство, родное Черное море, мать, сестренку.
Но в глубине души Иван все равно понимал, что он дезертир, что просто-напросто сбежал от собственной жизни, от сложностей ее, которые сами собой не исчезнут, которые надо наконец решать.
Но как только это ясно осознавалось, защитные неторопливые мысли тут же рассыпались прахом, и вновь острой, физически ощутимой болью входили воспоминания о тех месяцах жизни с Тамарой, которые казались ему теперь годами. Воспоминания были отрывочные, угловатые, как осколки.
Иван усмехнулся, вспоминая первое свое восторженное обожание жены — поразительно умной и красивой женщины, как ему казалось тогда. Потом месяцы остервенелой, горячечной какой-то работы, потому что Томой овладела лихорадка приобретательства: телевизор, магнитофон, барахло всякое — «чтоб было не хуже, чем у людей, а даже лучше». Нужны были деньги, и Иван оставался сверхурочно, вкалывал по выходным, хватался за любую халтуру. И делал это с удовольствием. Да и чего б он тогда не сделал, только бы порадовать Тому! Ребята сперва подшучивали над Иваном, потом стали снисходительно ухмыляться: «Ну ты и жаден, Сомов, пуп ведь надорвешь, все равно всех денег не заработаешь!»
Иван только улыбался таинственно.
Он еле приплетался домой, есть ему уже не хотелось, а только спать, спать. Он едва успевал раздеться и уже спал, не успев еще прикоснуться к подушке. А утром его провожал частый злой говорок Томы. Она была язвительна и беспощадна, в выражениях Тома не стеснялась.
А потом это неожиданное возвращение домой днем, с высокой температурой, во внеурочное время. И этот незнакомый парень, торопливо и смущенно одевающийся в дальнем от Ивана углу, прыгающий на одной ноге — никак ему не попасть было в штанину. И ничуть не смущенная, а напротив — разъяренная, подвыпившая Тома, которая кричала в лицо Ивану такие слова, что парень не выдержал и велел ей:
— Замолчи! Замолчи, стерва!
Потом бесконечные, как в лабиринте, блуждания по улицам, когда все качалось вокруг, колыхалось, как водоросли в воде.
В памяти были темные провалы, и Иван помнил, что он несколько раз удивился своим странным перемещениям в пространстве — вот только что он шел по одной улице, а буквально через миг оказывался на другой, довольно далеко от первой.
А потом он лежал в каком-то скверике на снегу. И снег был теплый, даже горячий. И Ивану было хорошо. В тот раз он две недели провалялся в больнице с воспалением легких. А когда выписался, еле умолил начальство вновь поселить его в общежитии.
Приходила Тома, скандалила, плакала, требовала денег, говорила, что Иван загубил ее молодую жизнь, и раз уж женился, то пусть обеспечивает. Пыталась тащить его за руку домой, к семейному очагу. Иван чувствовал себя виноватым, стоял понурясь и страдал оттого что множество людей слышат и видят это.
Но хуже всего Ивану стало после того, как он совершенно случайно подслушал разговор Томы с Пашей Паневой, девушкой некрасивой, громоздкой, но уважаемой за свой независимый характер. Паша на общественных началах заведовала маленькой библиотечкой мужской общежития, приходила по вечерам,