должен в конце концов разразиться конфликт[33]. И Фишер был поэтому вынужден перенести революцию из прошлого в настоящее и будущее. Но зато безоговорочное признание великих революций прошлого, какое еще мог себе позволить Гегель, Для Фишера становится невозможным. Он должен преобразить идею революции сообразно потребностям либеральной буржуазии (в данном случае — буржуазии южногерманской провинции). Революция должна быть мирной, органической, верной традициям, 'эстетической', то есть она не должна итти ни на шаг дальше того, что требуют интересы буржуазии.
Пусть не смущает читателя специально эстетический характер вышеприведенной цитаты: дело в том, что в этот период Фишер вовсе не является исключительно 'эстетиком'. Да и позднее прямая связь между политической позицией и эстетической оценкой гораздо явственнее видна у него, чем у многих его современников. Но в начале своей деятельности Фишер особенно настойчиво пытался политизировать эстетику, подчинить интересы искусства общеполитическим и социальным интересам. Так, например, он говорит: 'И если бы кто-нибудь сказал мне, что я должен выбрать между такими возможностями: бедность и одичание, но при этом расцвет искусства, или же благосостояние и счастливая жизнь, но без художественных сокровищ, то я охотно швырнул бы в огонь все глиптотеки и пинакотеки' [34]. Не будем вдаваться в вопрос, насколько серьезно заявление Фишера. Несомненно во всяком случае, что в этот период он отнюдь не ограничивался эстетической точкой зрения, и поэтому, критикуя революции прошлого, он отвергал в них, конечно, не только и не столько их 'эстетические' недостатки, сколько их социальный радикализм.
Для того чтобы правильно понять слова Фишера о революции, мы должны прежде всего рассмотреть его политическое отношение к левому крылу гегельянства. 'Всем известно также, — говорит Фишер, — что мы не желаем перекраивать действительность по абстрактным меркам, что мы ненавидим всякую демагогию, что мы порвали с Руге из-за того способа, каким он соединяет 'практику с идеей', и что, на наш взгляд, надо дать умам медленно достигнуть зрелости, чтобы в свое время плод будущего сам собою упал на землю' [35].
Мы видим, таким образом, чего стоит 'республиканский образ мысли' Фишера, и видим также, что зародыши его отхода от всякой революции имеются налицо уже в этот 'радикальный' период его развития. Если впоследствии и Руге перешел на сторону Бисмарка, то можно ли удивляться позднейшему бисмаркианству Фишера, который еще в 1844 году так резко отмежевался от Руге? Зародыши философского иррационализма так же имелись у Фишера уже в этот его гегельянский период: они проявляются в его взгляде на органическое развитие, которого нельзя 'сделать'. Эта мысль о невозможности направлять историю приобретает у него все более явный характер абсолютной иррациональности. Здесь отражается у Фишера внутреннее противоречие классовых интересов немецкой буржуазии, которая обеспечила себе через Бисмарка удовлетворение своих экономических и внешнеполитических интересов, но зато отказалась от прямого захвата политической власти, от осуществления других своих требований и подчинилась государству, грубо противоречащему ее первоначальной идеологии.
Эстетическая позиция Фишера определяется его политической позицией. Разумеется, в центре его интересов с самого начала стоит проблема эстетики или, выражаясь несколько шире, проблема культуры. Одно из существенных изменений, внесенных Фишером в эстетику Гегеля, заключается в том, что современность принимается как новый, самостоятельный период в развитии эстетики. Фишер ратует за 'современность, которая ведет великую, хотя и лишенную красоты борьбу' [36]. Эта мысль Фишера о современном периоде наряду с античностью и средневековьем связана теснейшим образом с представлением о революции, которое мы обрисовали выше. Вот как сам Фишер охарактеризовал этот этап своего развития в более поздние годы: 'Мы верили тогда, что находимся, как накануне политической революции — и в этом мы были правы, — так и накануне рождения совершенно нового искусства, которое мы считали необходимым плодом этой революции, что, однако, оказалось лишь прекрасной грезой'[37].
Надо сказать, что эта греза молодого Фишера носила на себе печать типичной либеральной робости. Он и в сороковые годы отнюдь не был смелым поборником нарождавшейся тогда новой поэзии. В частности, он всегда выступал против политической поэзии Гервега и Гейне и противопоставлял ей провинциальных идиллических певцов, вроде Мерике. Правда, Фишер боролся вместе с тем против тогдашних политических порядков, но эта борьба носила с самого начала умеренно-либеральный характер, — характер уклонения от всякого действительного столкновения. Радикальных писателей Фишер воспринимал как неэстетическое явление в литературе, извиняя их в то же время тем, что наша эпоха 'не имеет настоящего, а только прошлое и будущее'[38]. 'Мы добиваемся новых форм жизни: как только они появятся, будет материал для искусства'. А вместе с материалом — и художественные формы. В настоящем же Фишер утешается следующими сомнительными соображениями: 'Вечного-то солнца у нас во всяком случае не отнимешь, воздух не свяжешь цензурой, деревьям и волнам не помешаешь вести запрещенные полицией тайные беседы, птиц небесных не перенумеруешь и не сошлешь в Сибирь'. Эта двойственность Фишера объясняется не только общим духом немецкой либеральной буржуазии. Как идеолог буржуазии он безоговорочно утверждает капиталистическое развитие Германии, видит в нем единственный возможный путь к будущему. Но как мелкобуржуазный интеллигент, как 'философ культуры', он видит и 'темные стороны' капиталистического развития, неблагоприятные для культуры и особенно для искусства. Однако Фишер связан с буржуазией слишком тесно, чтобы притти к романтическому антикапитализму, как это было, например, некоторое время с Карлейлем. Из противоборства этих интересов у него рождается поэтому некая эклектическая антиномистика, которая в ходе его дальнейшего развития толкает его в свою очередь на путь иррационализма.
Но вначале Фишер довольствуется простым выражением этих антиномий, утверждая их неразрешимость[39]. 'Страшная истина заключается в том, что интересы культуры и интересы красоты, если понимать под нею непосредственно прекрасное, враждуют друг с другом, и всякий шаг культуры вперед растаптывает цветы, распустившиеся на почве наивно прекрасного… Это печально, но это так: оба положения одинаково верны, и человеку остается только колебаться между сетованием и резиньяцией'. Эти слона чрезвычайно характерны для Фишера. Он, с одной стороны, слишком глубоко связан с классической немецкой культурой, чтобы выступить с апологией весьма неприглядно выглядевшего германского капитализма, как это делал после революции 1848 года в беллетристической форме Густав Фрейтаг; но, с другой стороны, он слишком крепко связал себя с классовыми интересами буржуазии, чтобы выступить против самого капитализма с эстетической защитой разрушенной им мелкобуржуазной и патриархально-крестьянской идиллии. Он ограничивается, таким образом, тем, что констатирует враждебный искусству характер капиталистической современности и в этом констатировании, поскольку оно касается чисто фактической стороны дела, Фишер по временам соприкасается даже с Марксом.
Но когда двое говорят об одном и том же, это не всегда действительно одно и то же. В самом деле, Маркс берет диалектику капитализма во всем ее объеме, постигая единство и двойственность того колоссального и страшного процесса, который разоряет и порабощает миллионы, ломает все старые идиллические формы, калечит человека, превращает весь мир в товарный склад и торговое предприятие: по Марксу, это процесс, создающий материальные предпосылки для действительной революции, — для той революции, которая уничтожит эксплоатацию и классовую структуру общества, а тем самым подготовит почву для появления коммунистического 'всестороннего человека'. Фишер же как идеолог буржуазии не может подняться над кругозором капитализма. Он вынужден поэтому эклектически колебаться между двумя позициями: то оплакивать разрушенную идиллию, благословляя в то же время ее разрушителя, то ждать от буржуазной революции разрешения таких противоречий, которые эта революция, даже если бы она закончилась и не так плачевно, как немецкая в 1848 году, может только воспроизвести на более высокой ступени.
Таково было мировоззрение Фишера, когда он принял участие в революции 1848 года в качестве депутата франкфуртского парламента. После всего вышесказанного не удивительно, что он сыграл здесь в высшей степени жалкую роль. Энтузиазм первых дней улетучился очень скоро. 'Я был, конечно, опьянен вином времени, и мои взгляды были неясны, как у всех'[40], - рассказывает он об этом в своей автобиографии. 'Все же парламент фактически управлял некоторое время,