памяти. Никто не желал снова покоряться иностранному деспоту, и не важно, король это или королева, Георг или Титания. Наша свобода была достаточно молода, чтобы все помнили, как просто ее лишиться.
Но и британцы оказались бойцами и мгновенно распознали враждебность хозяев. Они тоже вскочили на ноги, и разразилось вавилонское столпотворение взаимных обвинений и оправданий.
Кочерга еще не остыла? Тогда опусти ее в вино и подсыпь пряностей. Хорошо. Передай мне глинтвейн. Так легче будет рассказывать. Безумие той минуты заставило меня присоединиться к воздухоплавателям. Я бы не сделал этого, будь у меня время на раздумье. Но честолюбие меня погубило. Я откинул салфетку, бросился на кухню, наспех обнял сестру, чмокнул ее в щеку и с грохотом скатился по лестнице.
В библиотеке царило смятение: британцы прорывались к выходу, и американцы отступили, заколебавшись да и устрашившись их внезапной ярости. Я втиснулся в давку у двери и выбрался наружу. Меня толкали со всех сторон, так что я сразу раскаялся в своем безрассудстве. Вокруг мелькали бесформенные серые фигуры, походившие на призраки. Издалека слышались злобные выкрики.
Толпа.
Я оказался поблизости от группы офицеров и подслушал их разговор:
— Зря мы так поспешно ушли. Они подумают, будто у нас были причины спасаться бегством.
— Да, это как если бы гостя поймали вылезающим в окно отведенной ему хозяином спальни. Что бы он ни говорил, навсегда останется под подозрением.
— Для меня нет врага страшнее, чем царица Толпа, — возразил Фуззлтон. — Их надо опередить.
Офицер отсалютовал ему и крикнул, обернувшись:
— К кораблю — и поторапливайтесь!
Мозолистые ладони принялись отбивать быстрый моряцкий марш, какой мне не раз приходилось слышать мальчишкой.
Воздухоплаватели поспешно отступали.
Я волей–неволей двигался вместе с ними.
Удача или точный расчет позволили нам добраться до тюремного двора, не столкнувшись с разъяренной толпой. Наш отряд казался достаточно большим, но он был каплей в море народа, кипевшем под воздушным кораблем.
Матросы вокруг меня проворно карабкались по трапам. Других поднимали в небо на веревках. Как только один скрывался наверху, падала новая веревка, подхватывавшая следующего. Двигатели Уитпэйна отсоединили от баков с очищенной речной водой, в которых вырабатывался водород.
Кто–то набросил мне на плечи затяжную петлю, она скользнула мне под мышки, и я внезапным рывком вознесся в темноту.
О, то было счастливое время. Безмятежные дни сливались в недели. Мы плыли над пустынной Америкой. Порой над морем лесов, порой над морем равнин. Изредка встречались племена индейцев, и они…
А? Ты хочешь знать, что случилось, когда меня обнаружили? С тем же успехом можешь спросить, какими словами Парис соблазнял Елену. Многое из того, что нам хотелось бы знать, навсегда останется неизвестным! Но у меня сохранилось одно воспоминание, драгоценнее всех прочих, — об одном из вечеров, когда мы пересекали мелководное море, омывающее по меньшей мере один из Американских континентов.
Сменившись с вахты, мы с Хоб вышли на верхнюю палубу — просто поговорить.
— Садись сюда, полюбуйся закатом, — сказала она, похлопав по перилам. Сама она прислонилась к моему плечу, и я остро ощутил близость ее тела. Я опустил веки, сгорая от желания, которое считал своей тайной, пока не почувствовал, что ее рука расстегивает мне брючные пуговицы.
— Что ты делаешь? — встревоженно зашептал я.
— Ничего такого, что бы не проделывали друг с другом временами молодые люди. Поверь мне, пока ты не выставляешь этого напоказ, никто и слова не скажет.
Она уже выпустила меня на свободу и со смешком обхватила пальцами мое древко. К тому времени желание слишком овладело мною, чтобы я стал возражать против ее удивительного поступка. Мы бок о бок сидели на гакаборте, и ее рука гладила меня, сперва медленно, потом все быстрее и быстрее. Губы ее сложились в полуулыбку.
Наконец я взорвался. Капли моего семени беззвучно упали в лунном свете, чтобы смешаться с солеными водами под нами. Хоб быстро склонилась поцеловать кончик и тут же ловко заправила его обратно мне в брюки.
— Ну вот, — сказала она, — теперь мы с тобой любовники.
Сейчас мои мысли следуют за ними — за теми неуловимыми каплями возможности на их долгом и тщетном, но полном надежд пути к морю. Ее рука сжимала меня словно невзначай, но так крепко. Она не могла знать, как много это значило для меня, никогда еще не стрелявшего из своего орудия по воле женщины. Но в душе я благословлял ее за это и чувствовал, что для меня открывается новая эра, и клялся, что никогда не забуду ее и не оскорблю ее даже в мыслях за то, что она сделала для меня.
Разве я знал, как скоро мое неверное сердце отвернется от нее!
Но тогда я понимал только, что больше не мечтаю о возвращении домой. Я хотел оставаться с моей Хоб до конца пути и вернуться с ней в ее многолюдный, невообразимый Лондон, где работают двигатели Уитпэйна и горят электрические огни и где, конечно, найдется место для эмигранта, принадлежащего к несуществующей нации и владеющего дифференциальным исчислением (не известным никому из них).
Где–то у меня завалялся сложенный вчетверо листок писчей бумаги, на котором я, как видно, записывал то, чего ни за что не хотел бы забыть. А может, я его потерял — не в том дело. Я сотни раз перечитывал его. Он начинался с заголовка, написанного на моей полуграмотной латыни:
Ne Obliviscaris[94]
1. Похороны отца.
2. Императора ацтеков в золотых доспехах.
3. Волосы Хоб в закатном свете.
4. Летучих людей.
5. Смерть Винтерджаджа и что сталось с его женой.
6. Воздушных змей.
7. Грохот раскалывающегося айсберга.
8. Охоту на бизонов с апалачами.
9. Порку.
10. Ночь, когда мы нашли решение уравнений Уитпэйна.
Решение, которое теперь, конечно, пропало навсегда — не то многое было бы сейчас совсем по– другому! Мы жили бы в особняке не хуже президентского, и ученые мужи со всего света съезжались бы навестить твоего старого отца, просто чтобы когда–нибудь рассказывать внукам, как они виделись с Кеплером из Филадельфии, с американским Архимедом! Да что там…
Есть какая–то жестокая ирония в том, что та ночь вспоминается мне так ярко: лампочка, чуть раскачивающаяся в полумраке над столом, сплошь устеленным листами поспешных вычислений: дифференцирование — моей рукой, уравнения Уитпэйна — рукой Фуззлтона, — и один чудесный, исписанный неразборчивыми каракулями листок, где мы оба записывали формулу за формулой, вставляя только что изобретенные символы, иногда заезжая строчкой на строчку в восхищении перед собственным гением.
— Ты видишь, что это значит, мальчуган?! — Лицо Фуззлтона пылало восторгом. — Сотни миров! Тысячи! Бесконечные миры! Вот как заблудилась «Империя», вот почему твоя и моя столицы не похожи друг на друга — теперь все объясняется!
Мы в обнимку сплясали нелепую джигу. Помнится, я ударился головой о распорку, но даже глазом не моргнул. Памятники нам обоим поставят в мириадах Лондонов, в бесчисленных Филадельфиях! Мы навечно останемся жить в памяти человечества!
Мой зять как–то рассказывал, что в Китае верят, будто на каждое хорошее событие приходится по