— И женщин вспоминали?
— Еще как!.. Правда, иногда с кухни Галя, жена его, громыхнет сковородой, цыкнет — и мы молчок. Ну а как только она в магазин… за продуктами… тут уж мы вольные птицы!.. Да-а… Звоницын! Алешка! Он прямо так и начинал — давай, Сергеич. Про то, как ты меня сдал… Старики, злобы никакой!.. И вот мы постепенно. Со вкусом. Не торопясь… Что он сказал — и что я записал слово в слово. На листочек… И как ему зубы потом при задержании выбили. Не жаловался. Он и сам любил помахать кулачищами.
— Десять лет лагеря! Соседу!
— Срок, дочка, не я выбирал.
— Зачем же его сдали?
— Как зачем?.. Да я же работал. У профессионального осведомителя свой, и нелегкий, хлеб.
— И вы всех помните?
Батя замедлил речь. Задумался. Глаза его поискали некую далекую точку.
— Едва ли всех… Их много. Для одной человеческой памяти их много.
И тут его прорвало. Он заспешил сказать. Он сокрушался, винился. Но вина в его голосе уже навсегда сплелась, сжилась, срослась, сроднилась… спелась!.. с уже выданным ему прощением. С оттаявшей ностальгией по тем его невозвратимым денечкам:
— А Снегиревы!.. А Ряжские!.. Их забрали грубо. Высылка была спешная… Тоже сначала Магадан. Что сказать! Горе!.. Они, эти неумехи Ряжские, потеряли ребенка. Девочку. Простудили… И у жены хронический кашель… С хлеба на воду.
— А как они сейчас?
— Как, как!.. Простили.
— Жили у них?
— Сначала письмом простили. Потом две недели у них жил. У его жены все еще кашель. И какой! Сгибает крепкую бабу пополам… Они, Ряжские, так уж получилось, простили меня первыми и первыми откликнулись на мое письмо.
Батя неотрывно смотрит на пламя свечи:
— Кормили. Поили. А главное — всё понимали… Откликнулись сразу!.. Приезжай! Приезжай!
— Ценят в Сибири люди друг друга.
Батя: — Прощают.
— Оля! — Артем нет-нет и кричит с расстояния, припоминая и уточняя важное. — Итак, весь тот вечер я как маятник. Здесь!.. Взад-вперед. Двигался!.. Однако помню, было прохладно. Почему?.. Ведь ровнехонько год назад. Ведь точно такое же лето.
— Лето было дождливое, милый. Прошлое лето.
Артем машет помощникам: — Запишите.
Женя и Женя: — Про дожди я записала… А я уже дважды отметил про нестойкое лето.
Ощупывая затемненное пространство, фонарик Артема выхватывает на луч ряд репродукций — и так охотно, так радостно, встречно вспыхивают несгорающие миры Кандинского.
И опять Артем кричит:
— А все-таки мне запомнился холод.
«Гротеск необязательных подробностей, — думает он, припоминая. — Ну да. Гротеск испарившейся любви. Вчерашний суп. Никого не обманувшая, мелкая драмка, которой некуда сползать, кроме… кроме как в фарс».
— Оля… Скажи хоть два слова. Откуда в том лете так запомнившийся мне холод?
— Милый. Ты ведь ходил раздетый. Голый.
— Голый. Зачем?
— Тебе нравилось.
— Что?.. Совсем-совсем голый? шагал до мнимого полуподвального окна…
— Ты даже пытался это несуществующее окно открыть.
— Ага!.. Вот оно!.. Моя мысль уже рвалась на свободу?
— Что-то вроде, милый.
— Я сойду с ума… Еще одно прочтение прошлого… Оля!.. Но не был же я в тот судьбоносный час без трусов?
— Был, дорогой.
— Точно?
— Насколько я помню… Именно нагота, возможно, и подвигла тебя на мысль о цензуре. Ты вдруг вскрикнул — человек должен быть совсем открыт. Гол. Наг!
— Верно! Верно!.. А ты — я вспомнил — варила кофе. Запах жутковатый, пригорелый. Кофе каждый раз был наполовину ячменный, дешевый.
— Я небогата, дорогой. Ты же знаешь.
— Да, да… Пригарок помню. Мы бедствовали. Ты варила кофе. Но почему ты тоже? почему голая?
— Было жарко.
— Ты так странно стояла… У плиты… Голая…
— Дешевый кофе должен развариться.
— А чуть дальше, фоном, сзади тебя играли краски… Эти его самые буйные! Яркие! Явно же наш московский, домюнхенский его период!.. Ты стояла на фоне обтекающих тебя красок. Дифракция света! Ты сияла!
— Как ты все помнишь, милый!
Артем обернулся к своим юным помощникам:
— Суперважно!.. Запишите. Женщина и краски, они совместились… Ольга, заслоняя собой, настолько вписалась, врезалась в те буйные краски… А сумасшедшие краски, играя, настолько впились в ее наготу, что я опешил… засомневался — откуда у нашего абстракциониста вдруг ню?.. И какое ню!
Батя решился вступить и сказать. Он медленно разливал вино — задерживая время, наполняя Ольге и Инне шипящие бокалы.
— Оля и Инна. Прошу вас. Я хотел бы выпить с вами и за вас. Не откажете?
Сестры не нашли скорого ответа.
— Прошу. Пожалуйста… Мне это важно сейчас.
Сестры молчат.
А тут и Артем подошел к столу поближе:
— Сумерничаем при свечах?.. Это так по-московски.
— Будьте с нами.
— Я слышал тост… Хотя и неприглашенный, я тоже с удовольствием выпью за сестер. За Олю и за Инну… Вы, Сергей Сергеич, если я вместе с вами — не против?
— Буду рад.
— Когда мало знающие друг друга пьют вместе — это тоже так по-московски.
— Оля! — Артем воодушевлен. Так остро, так хватко возвращается разбуженная память. — Оля! Я ведь уехал — честно зарылся в черноземы. И совсем не знаю этот год твоей жизни.
Инна вперебив бросается сестре на выручку:
— Оля!.. А помнишь, та старушка, что хотела умереть обязательно во время поездки в Питер. Я еще кое-что про нее вспомнила. Она подкрашивала губы.
Артем тотчас и с удовольствием переключился на Инну — потягивая шампанское: — Помню! Прекрасно помню, Инна! Ты ездишь с экскурсиями… Небольшая группа. В основном женщины… Ездить