«Молитвенник для всех». Перед окном – дубовый письменный стол и вращающееся кресло. На столе – лист плотной промокательной бумаги и коричневая с синим керамическая кружка, полная карандашей и шариковых ручек. Кроме стола и кровати, в комнате было только потертое мягкое кресло с высокой спинкой, низенький столик рядом с ним и, по левую руку от двери, двойной дубовый гардероб, а по правую – старинный секретер с закатывающейся наверх крышкой. Телефонный аппарат висел на стене. Не было ни картин, ни зеркала, никаких принадлежностей мужского туалета, никаких пустячных мелочей на верхней доске секретера или на полочке, шедшей по краю стола. Все здесь имело функциональное назначение, постоянно использовалось и ничем не приукрашивалось. В этой комнате человек мог чувствовать себя дома.
Дэлглиш прошел к книжным полкам. На первый взгляд здесь было около четырехсот книг, сплошь покрывавших стену. Литературных произведений мало, хотя английские и русские писатели девятнадцатого века представлены довольно полно. Большей частью здесь были книги по истории, биографические сочинения, но была также и целая полка философских трудов: «Наука и Христос» Тейяра де Шардена, «Бытие и небытие» Жана Поля Сартра, «Первое и последнее» Симоны Вайль, Платонова «Республика» и кембриджская «История позднеклассической и раннесредневековой философии». Похоже было, что Лорример пытался самоучкой овладеть греческим. На этой же полке стояли учебник греческого языка для начинающих и словарь.
Мэссингем снял с полки труд по сравнительному религиоведению.
– Похоже, он был одним из тех, кто изводит себя, пытаясь отыскать смысл жизни, – сказал он.
Дэлглиш просматривал книгу Сартра. Теперь он поставил ее на место и спросил:
– А вы находите это предосудительным?
– Я нахожу это бесполезным. Метафизические спекуляции так же бессмысленны, как дискуссии на тему о предназначении легких. Легкие – для того, чтобы дышать.
– А жизнь – для того, чтобы жить. И это жизненное кредо вам вполне подходит?
– Чтобы усилить наслаждение жизнью и умалить боль – да, сэр, подходит. И еще, я думаю, чтобы стоически переносить те беды, которых невозможно избежать. Быть человеком означает переживать и наслаждение, и боль, и беды, не выдумывая ничего лишнего. Во всяком случае, я убежден, что нельзя понять то, чего нельзя увидеть, пощупать или измерить.
– Так вы логический позитивист? Ну что ж, компания у вас вполне респектабельная. Но Лорример проводил всю свою жизнь, исследуя то, что он мог увидеть, пощупать или измерить. Это его явно не очень-то удовлетворяло. Ладно, давайте посмотрим, что нам скажут его личные бумаги.
Он внимательно осмотрел секретер, оставив запертый ящик напоследок. Открыв крышку, он увидел два небольших выдвижных ящичка и несколько отделений для бумаг. Здесь, тщательно разложенные по отделениям и ящичкам, хранились документальные свидетельства одинокой жизни одинокого человека. В одном ящичке – три счета, ожидающих оплаты, и один – на получение денег. Надписанный конверт, содержащий свидетельство о браке родителей Лорримера и свидетельства о его собственном рождении и крещении. Его паспорт: безликое лицо, но глаза на этом лице уставились в одну точку, как на сеансе гипноза, шейные мускулы напряжены. Будто он уперся взглядом не в линзу фотокамеры, а в ружейное дуло. Страховой полис. Оплаченные счета за топливо, электроэнергию и газ. Контракт на ремонт центрального отопления. Документ о рассрочке на телевизор. Бумажник с декларацией о доходах. Портфель ценных бумаг – вклады солидные, скучные, ортодоксальные.
И совсем ничего о его работе. Очевидно, жизнь его была точно так же разложена по отдельным полочкам, как и его документы. Все, что относилось к его профессии – журналы, черновики научных работ, – хранилось в его кабинете в Лаборатории. Может быть, он их там и писал. Может быть, этим отчасти и объяснялось то, что он так часто задерживался допоздна. По содержимому его секретера было бы совершенно невозможно догадаться, каковы его профессиональные занятия.
Его завещание лежало в особом надписанном конверте, вместе с письмом из адвокатской конторы «Парджетер, Коулби и Хант» в Или. Завещание было коротким и составлено пять лет назад. Лорример завещал Коттедж за мельницей и десять тысяч фунтов своему отцу, а остальное состояние, целиком и полностью, своей кузине – Анджеле Мод Фоули. Судя по портфелю ценных бумаг, мисс Фоули должна унаследовать немалый основной капитал.
Наконец Дэлглиш извлек из кармана ключи Лорримера и отпер верхний левый ящик. Замок открылся легко. Ящик был буквально набит бумагами, исписанными рукой Лорримера. Дэлглиш перенес их на стол у окна и кивнул Мэссингему, чтобы тот подтянул к столу кресло. Уселись за стол рядом. Всего они насчитали двадцать восемь писем. Читали, не произнося ни слова. Мэссингем отмечал про себя, как длинные пальцы Дэлглиша выбирают страницу, опускают на стол и подвигают по столу к нему, а затем берут новую страницу. Тиканье часов на полке стало неестественно звонким, а собственное дыхание вызывало замешательство – таким бесцеремонно громким оно казалось. Это были не письма – литургия уходящей любви. Здесь было все: неспособность принять то, что страсть не получает более ответа; требование объяснений, которые, если бы и была сделана такая попытка, могли лишь усилить боль; душераздирающая жалость к себе; приступы вдруг возродившейся иррациональной надежды; приступы раздражения из-за тупости возлюбленной, не понимающей, где кроется ее счастье; безграничное самоуничижение.
«Я понимаю – ты не захочешь жить здесь, на Болотах. Но не нужно видеть в этом проблему, родная моя. Я мог бы получить перевод в лабораторию Столичной полиции, если ты предпочитаешь Лондон. Или мы могли бы купить дом в Кембридже или в Норидже – выбирай, оба они – города вполне цивилизованные. Ты ведь говорила, что любишь жить среди шпилей. А еще, если ты захочешь, мы могли бы найти тебе квартиру в Лондоне, а я приезжал бы, как только смогу. Это может быть практически каждое воскресенье. Неделя без тебя покажется мне вечностью, но можно все перенести, только бы знать, что ты все еще моя. Ведь ты – моя! Все эти книги, все эти искания, все мое чтение – к чему все это было? Куда вело? Только ты научила меня, только с тобой я понял, как прост ответ».
Некоторые письма были крайне эротичны. Такие письма о любви, вероятно, писать всего труднее, ведь бесполезно надеяться на успех, думал Мэссингем. Неужели бедняга не понимал, что, раз страсть угасла, такие письма могут вызвать лишь отвращение? Наверное, любовники, которые обозначают самые интимные моменты тем языком, каким когда-то говорили у себя в детской, и есть самые мудрые. Тогда их эротизм хотя бы обретает сугубо личный характер. Здесь же сексуальные описания либо напоминали лоуренсовские своей вызывающей смущение страстностью, либо были бесстрастно холодны, как записи клинициста. С удивлением Мэссингем отметил, что его охватывает чувство, которое никак иначе, чем чувством стыда, не назовешь. И дело вовсе не в том, что некоторые излияния были до жестокости откровенными.
Он ведь привык внимательно вглядываться в скрытую порнографию той жизни, которой жертвы убийства жили до своей гибели; но эти письма, где грубая похоть существовала рядом, а то и вместе с высокими чувствами, не походили на то, с чем он был раньше знаком. Обнаженная боль, страдание, звучавшие в каждом письме, представлялись ему невротическими, иррациональными. Секс уже не мог шокировать Мэссингема. Любовь же, видимо, может, решил он.
Его потряс контраст между покоем, царившим в комнате этого человека, и бурями, таившимися в его душе. Он подумал: хорошо, что работа в полиции учит не хранить у себя ничего личного. Профессия полицейского так же убедительно, как религия, учит человека проживать каждый свой день, как если бы он был последним. И ведь не только насильственная смерть взламывает святая святых человека. Всякая внезапная смерть может привести к тому же. Если бы их вертолет потерпел аварию при посадке, что за картину представляли бы, на взгляд всего света, оставшиеся после него, Мэссингема, вещи? Как судили бы о нем по этим вещам? Конформист, мещанин с консервативными убеждениями, с навязчивой идеей поддержания физической формы? Homme moyen sensue[23] и, кстати говоря, moyen[24] во всем остальном? Он подумал об Эмме, в чьей постели проводил ночь, когда только мог, и которая, как он подозревал, когда-нибудь станет леди Дангэннон, если только не сумеет найти себе – а на это было все больше похоже – другого старшего сына, с лучшими перспективами и большим количеством свободного времени. Интересно, как Эмма, жизнерадостная гедонистка, откровенно наслаждавшаяся в постели, отнеслась бы к этим мастурбационным фантазиям