смакующего собственные страдания человека, к этой унизительной хронике потерпевшей поражение любви?
Отдельный листок – всего полстранички – был исписан одним лишь именем: Доменика, Доменика, Доменика. Потом – Доменика Лорример – неловкое, мелодически неудачное сочетание. Возможно, и его поразила такая неблагозвучность, потому что он написал это только один раз. Буквы казались нарочито аккуратными, выписанными осторожной рукой, словно молоденькая девушка, втайне от всех, упражнялась в написании своего имени с новой фамилией, не зная еще, выйдет ли она замуж за ее носителя. Ни на одном из писем не было даты, не было ни обращения, ни подписи. Некоторые были явно черновиками, свидетельствовали о мучительных поисках ускользающего слова: рукописные страницы, искореженные бесчисленными вычеркиваниями.
Но вот Дэлглиш пододвинул к нему последнее письмо. Здесь не было никаких изменений, ничего неопределенного, и если и существовал черновик, Лорример его уничтожил. Это письмо было ясным и четким, словно официальное заявление. Каждое слово, каллиграфически выведенное черной пастой, прямым, без наклона, почерком, ровно выстраивалось по линейке рядом с другими, словно в упражнении по чистописанию. Может быть, это письмо он все-таки собирался наконец отправить.
«Я долго искал слова, чтобы объяснить тебе, что со мной произошло. Произошло из-за тебя. Ты знаешь, какого труда мне это стоит. Столько лет я занимался писанием официальных отчетов: одни и те же выражения, одни и те же сухие выводы. Мой мозг был компьютером, запрограммированным на смерть. Я существовал, словно человек, рожденный во тьме и живущий во мгле глубокой пещеры, который находит утешение и покой, скорчившись у жалкого костерка, и смотрит на черные тени, что мечутся по стенам, испещренным наскальными рисунками. Он все пытается отыскать в этих грубых очертаниях какое-то значение, смысл существования, помогающий вынести эту тьму. А потом явилась ты, взяла меня за руку и вывела на солнечный свет. И мне явился реальный мир, ослепляющий взгляд многоцветьем и красотой. И нужна была лишь твоя рука да чуть-чуть отваги, чтобы сделать несколько шагов прочь от теней и выдумок, к свету.'Exeumbris et imagintibus in veritaten»[25]
Отложив письмо, Дэлглиш сказал:
– «О Господи, дай мне знать мой конец и число дней моих: дабы понял я, сколько мне дано длить жизнь мою».
Если бы ему дано было выбирать, Лорример скорее предпочел бы, чтобы его убийство не было отмщено, только бы ничьи другие глаза, кроме его собственных, не видели этих писем. А что думаете о них вы?
Мэссингем не был вполне уверен, чего от него ждут: должен ли он высказываться о содержании писем или о том, как они написаны? Он осторожно заметил:
– Отрывок о пещере – это очень сильно. Похоже, он долго над этим работал.
– Но не очень оригинально. Отдает Платоновой «Республикой». И как у Платона, яркий свет слепит глаза пещерного человека – до боли. Джордж Оруэлл где-то писал, что убийство, преступление уникальное, должно быть результатом сильных чувств. Вот вам, пожалуйста, сильные чувства. Только вот труп у нас, кажется, не тот.
– Вы полагаете, доктор Хоуарт знал, сэр?
– Почти наверняка. Поразительно, что никто другой в Лаборатории, очевидно, не знал. Такую информацию обычно не держат про себя, во всяком случае, миссис Бидуэлл это было бы не под силу. Думаю, сначала мы поговорим с поверенными – убедимся, что завещание не утратило силу, а потом повидаем эту даму.
Однако намеченный план пришлось изменить. Телефон на стене вдруг зазвонил, сразу взорвав покой комнаты. Мэссингем взял трубку. Звонил сержант Андерхилл, не очень успешно пытавшийся сдержать волнение, звеневшее в его голосе:
– Тут майор Хант – поверенный из конторы «Парджетер, Коулби и Хант», из Или звонит. Ему надо повидать мистера Дэлглиша. Он предпочел бы не обсуждать это по телефону. Он говорит, не могли бы вы перезвонить ему и сказать, когда мистеру Дэлглишу будет удобно к ним заехать. А еще, сэр, у нас свидетель обнаружился! Он сейчас в участке Гайз-Марш ждет. Альфред Годдард его звать. Он ехал вчера вечером в автобусе мимо Лаборатории. В девятичасовом автобусе, сэр.
Глава 3
– Ну, он по аллее чесал, как черт от ладана.
– А описать его вы можете?
– Да нет. Ну только он не старый был.
– Очень молодой?
– Да я ж не говорил, что молодой. Я его и не разглядел толком-то, как я могу сказать? А только мчался он не как старикашка какой.
– Может быть, он на автобус успеть хотел?
– Если и хотел, так не успел.
– Водителю он не махал?
– Да нет, чего ему махать? Тот чертов водитель его и увидать-то не мог. Да и толк-то какой в махании автобусу в зад?
Полицейский участок в Гайз-Марше размещался в красно-кирпичном, с белым деревянным фронтоном здании времен королевы Виктории, очень похожем на первые железнодорожные вокзалы, и Дэлглиш заподозрил, что полицейские власти девятнадцатого века сэкономили на строительстве, использовав того же архитектора и тот же проект.
Мистер Альфред Годдард, ожидавший их в кабинете следователя, чувствовал себя совершенно как дома, тем более что перед ним стояла кружка горячего крепкого чая. Он вовсе не был ни польщен, ни потрясен тем, что оказался ключевым свидетелем в расследовании убийства. Это был невысокий человек, типичный сельский житель, с морщинистым, темным, точно ореховая скорлупа лицом, и пахло от него крепким табаком, джином и коровьим пометом. Дэлглиш припомнил, что первых жителей Болот их соседи с возвышенности звали «желтопузиками» оттого, что им приходилось по-змеиному, ползком, или по- лягушачьи, на четвереньках пробираться по заболоченным полям, а еще – «гусями лапчатыми», шлепающими по жидкой грязи, как на перепончатых лапах. Мистеру Годдарду подошло бы и то и другое прозвище. Дэлглиш с интересом отметил, что у свидетеля вокруг левой кисти – кожаный плетеный ремешок, и сообразил, что это высушенная кожа угря, старинный талисман, предохраняющий от ревматизма. Искривленные негнущиеся пальцы с трудом удерживали кружку с чаем, заставляя подозревать, что талисман не был таким уж могущественным.
Дэлглиш усомнился, явился ли бы Годдард в полицию, если бы кондуктор автобуса Билл Карни не знал, что он регулярно ездит в среду рейсом из Или в Стоуни-Пиггот через Чевишем, и не отвел бы полицейских расследователей к его одиноко стоявшему жилищу. Когда же Годдарда, без долгих рассуждений, вытащили из его берлоги, он не проявил особой неприязни ни к Биллу Карни, ни к полицейским и заявил, что готов отвечать на вопросы, если их будут задавать ему, как он выразился, «со всем уважением». Самое главное, что его не устраивало в жизни, – это автобус в Стоуни-Пиггот: ходит поздно, редко, цены на билеты растут не по дням, а по часам, а особенно плохо, что в Стоуни-Пиггот теперь ходят двухэтажные автобусы и ему приходится каждую среду ездить в верхнем салоне – из-за трубки.
Но ведь как удачно для нас, что вы там ехали, – сказал ему Мэссингем.
Мистер Годдард только фыркнул в кружку с чаем.
Дэлглиш продолжал опрос:
– Нет ли чего-нибудь такого, что вам в нем запомнилось, мистер Годдард? Рост, цвет волос, как был одет?
– Да нет. Не очень вроде высокий – средний, и пальтецо на ём коротковатое, или, может, плащ. Вроде расстегнутый был; потому как ветром его отдувало.
– А какого цвета, не заметили?