сочинениях Мельникова и потому он мирился, непривычно сдерживал себя.
— Значит, не за свое дело взялся, говорите? — как бы заключил Жогин. — Так я это видел. И скажу больше: не верил. А у него знаете, какая поза?
— Знаю, — сказал Глеб, хитровато поводя глазами. — Мнит себя по меньшей мере маршалом.
— Вот-вот. Значит, поняли, остудили. Очень красиво... — Жогин довольно потер руки, весело прошелся по комнате, спросил: — А вы в полку побудете?
— Немного, до поезда.
— Тогда пойдемте, проведу...
А часа через два, перед отбытием на станцию, Глеб опять зашел к Мельникову, тихо спросил:
— Не надумали? Зря. Это же редкая удача: отрывки в журнале и книжка... Но вы не забывайте: в случае чего рукопись в пакет — и прямо на мой адрес...
Но Мельников так остро посмотрел на Глеба, что он мигом поджал язык и поспешил удалиться.
В тот же день Мельников написал Наташе:
«Ты меня спрашиваешь, рад ли я письму из журнала? Нет. Мне все понятно. Журнал не поместит моей рукописи. Члены редколлегии, как видно, не желают лишаться покоя, который они обрели, печатая материалы, не выходящие за рамки известного. Очень жаль. Я сейчас же полез бы в драку, но не могу, рукопись еще не окончена. Настроение злое. Ничего я, конечно, расширять и дорабатывать не буду. Нужно во что бы то ни стало написать все до конца и как можно скорее. Жалею, что ввязался в эту историю. Наперед буду умнее.
Долго думал, сообщить ли о том, как отвадил от себя одного бойкого соавтора? Но махнул рукой: ладно, не стоит.
Нечаев воспринял новое назначение как большое доверие и взялся за дело с усердием. Днем он уходил с ротами в поле. А вечером в казарме учил агитаторов искусству беседы, вникал в солдатские нужды.
Больше всего волновал его ефрейтор Груздев. Капитан видел, как изменился он в последние дни.
Комсомольское собрание, где обсуждали проступок Груздева, проходило бурно. Все выступающие жестоко критиковали товарища, требовали, чтобы он чистосердечно рассказал о случившемся. Но ефрейтор упорно молчал.
Мирзоян со свойственной ему южной горячностью предложил:
— Если Груздев не хочет говорить с нами, если он считает себя самым умным, я предлагаю исключить его из комсомола.
Нечаев видел, как потемнело скуластое лицо ефрейтора, как задрожал его подбородок.
Тогда Нечаев поднялся и сказал как можно спокойнее:
— Знаете, товарищи, мне кажется, что Груздев молчит не потому, что не желает разговаривать. Ему просто тяжело сейчас. Может, не стоит торопить его. Пусть успокоится, хорошо подумает. К тому же все вы понимаете — главное не слова, а дела...
Высказывание капитана было необычным. Оно ломало традицию непременно требовать от каждого провинившегося обещания не повторять проступков. Страсти утихли. Встал Мирзоян и снял свое предложение об исключении.
Уходя с собрания, Нечаев подумал: «Теперь надо помочь Груздеву набраться сил». И он стал заглядывать к нему почти каждый вечер. Заметив однажды в руках ефрейтора распечатанный конверт, Нечаев присел рядом, спросил:
— Как дела сердечные? Вроде письмо получили?
Груздев махнул рукой:
— Получил.
— Что, неприятное? От товарищей, наверно?
— Нет, — басовито выдавил ефрейтор и громко вздохнул. От этой самой... Ну, из-за которой все получилось...
— От девушки? — догадался капитан.
— Ну да. Еще пишет. Тут без нее кисло.
Говорил он хотя и со злостью, но как-то через силу, точно не своим голосом. Чувствуя это, Нечаев спросил тихо:
— Татьяна — девушка хорошая, правда?
Лицо Груздева порозовело. Он подумал, неловко пошевелил плечами, ответил:
— Да как сказать? Она-то вроде неплохая.
— Карточку, наверно, храните?
— Где-то была. — Он порылся в кармане и, отыскав, протянул капитану. Чернобровое лицо Татьяны улыбалось. На плечах лежали туго сплетенные косы.
— Любите? — спросил Нечаев, посмотрев на Груздева.
— Да что об этом говорить, товарищ капитан? Сами посудите. Столько неприятностей из-за нее. Недаром говорят: где баба, там и несчастье.
Нечаев рассмеялся.
— Честное слово, товарищ капитан.
— Эх, Груздев, Груздев, — сказал Нечаев, не выпуская из руки карточку. — Неправду говорите. Любите вы ее. По глазам вижу.
Ефрейтор хотел возразить, но промолчал, смущенно вобрав голову в плечи.
— Ну вот. А говорите «какая любовь». Выходит, на языке одно, а на сердце другое. Так, что ли?
— Немножко так, товарищ капитан. Ребята меня подожгли. Говорят, не знал ты ее и на гауптвахте не сидел, а теперь...
— Что теперь? Из-за нее?
Груздев снова замялся, потер ладонью раскрасневшееся лицо, прошептал:
— Не знаю.
Улыбаясь, Нечаев еще раз посмотрел на карточку, сказал мягко:
— А ведь она думает, наверно: какой парень у меня, орел. Подругам, поди, не нахвалится. Верно?
— Не знаю.
— Чего там «не знаю». Сами небось рассказывали о своих стрелковых достижениях.
— Никак нет. Военная тайна, товарищ капитан.
— Ах, вон что, — понимающе сказал Нечаев, и зеленоватые глаза его заискрились. — Ну, смотрите, Груздев, будете и дальше оступаться, отобьют у вас девушку, честное слово, отобьют.
Капитан ушел, а ефрейтор долго смотрел ему вслед и о чем-то думал. Затем убрал фотокарточку с письмом в карман.
Из третьей роты Нечаев прошел в первую. Он вспомнил, что днем на занятиях в поле рядовой Зозуля сообщил ему о письме, полученном с фотозавода. Поговорить сразу об этом не удалось. Слишком горячие дела были: разыгрывался бой за первые траншеи. А сейчас побеседовать самое подходящее время...
Зозуля, как и следовало ожидать, сидел в комнате возле своего изобретения. Он так глубоко задумался, что не услышал даже легкого скрипа двери. Постояв немного, Нечаев продекламировал:
— На диком бреге Иртыша сидит Ермак, объятый думой!..
— Ой, виноват, товарищ капитан, — встрепенулся солдат. — Не бачил.
— Бывает. — Нечаев подошел поближе и кивнул на прибор: — Как, подвигается?
— Не дюже, — признался Зозуля.
— А в чем задержка?
— В расстоянии. На двадцать метров действует як надо, а дальше... — Зозуля поморщился.
