— Любую.
Боец перехватил винтовку, нерешительно выставил вперед большую скрюченную пятерню. Рука была холодна, как лед.
— Застыл?
— Есть малость.
— Ну-ка пошевели пальцами. Сожми в кулак. Так. Теперь разожми. Еще раз.
Боец, недоумевая, проделал эти несложные процедуры перед самым носом командира полка.
— Следи за пальцами, не давай им застыть.
— Теперь ничего, не знобко, новая одежка греет.
— Какая одежка?
— А одеяло-то. Я его под шинельку одел.
— Каким образом?
— Это я вас научу, товарищ майор. Сложите, значит, одеяло пополам, вырежьте в середине дырку для головы и одевайте под шинель. Очень даже тепло получается.
Снова взлетела ракета, и то ли немцы что-то заметили, то ли просто так стреляли, для острастки, только длинная пулеметная очередь прошлась по склону. Пули неожиданно громко хлестнули по камням, наполнили ночь стонами рикошетов. За бухтой полыхнуло небо, и громовым раскатом докатился залп девятнадцатой батареи. Стреляли береговики, как видно, по заранее разведанным целям в глубине обороны противника, но пулемет на высоте, словно испугавшись, умолк…
Лишь после полуночи вернулся Рубцов в штаб и сразу с головой ушел в дела, связанные с предстоящей операцией.
VIII
Не верил Иван Зародов, что на этот раз его прихватило всерьез и надолго. В ноябре, когда в степи ранило, хоть и намаялся, хоть и шел через горы без перевязок и прочего, все-таки оклемался. А тут и боя никакого не было, рванула дура-мина — и пожалуйста, лежит моряк черноморского флота, не может ногой дрыгнуть.
Иван морщился на операционном столе, но не от боли, боль перетерпел бы, — от боязни, что не будут разбираться, эвакуируют как миленького. Эвакуировать-то куда проще: отправил — и душа не болит, а тут лечи, заботься, отвечай перед начальством. Хирург пытался заговаривать с ним, острил невпопад, чтоб, значит, отвлечь от боли. И Зародов сказал ему, что думал в тот момент, чтоб заткнулся, поскольку моряк — не кисейная барышня, перетерпит. Да, видно, тут к грубостям привыкли — кто не матерится, когда кости выворачивают? — пуще прежнего начали ему зубы заговаривать. Закрыл Иван глаза, сказал себе: боль терплю и это уж как-нибудь. И пока колдовали над ним, доставали осколки да чистили раны, не взглянул ни на кого, не проронил ни слова.
— В гипсовочную, — сказал хирург. И снова Иван не открыл глаза: в гипсовочную так в гипсовочную, теперь все едино.
Когда носилки поставили, Иван сразу понял, что попал к каким-то другим людям, к молчальникам. Его ворочали, ощупывали осторожно, но все молча; «Вдруг решат, что помер?» — испугался. Иван и приоткрыл один глаз. И увидел ту самую врачиху, которая пеленала его тогда, в степи. Обрадовался такой удаче — ведь и Нина может быть где-то тут — заулыбался во весь рот.
— А ведь мы знакомы.
— Знакомы, знакомы, — хмуро сказала врачиха. — Кто только нам не знаком! — И встала, пошла к двери, сказав на ходу кому-то: — Готовьте его.
Только тут вспомнил Иван рассказы, что самая боль как раз тут, в гипсовочной, когда будут ногу вытягивать, чтобы гипс правильно положить, но не очень испугался: все затмевала мысль о Нине.
К нему подошел сухощавый санитар, показал ночной горшок, противным скрипучим голосом предложил помочиться перед процедурой.
— Не бойсь, выдержу, — сказал Иван.
— Знаю, что выдержишь. Только ведь лучше, когда ничего не отвлекает. Хоть и боли никакой, а все лучше.
— Может, и в самом деле? — Иван вспомнил, что после того проклятого взрыва он ни разу… того… С опаской поглядел на дверь. — А санитарочка-то где сейчас? Черненькая такая, хохлушечка.
— Жить будешь, матрос, — усмехнулся санитар, — если уж перед операцией о санитарочках не забываешь. — И тут же спросил заинтересованно: — Это которая хохлушечка?
— Ниной зовут.
— Панченко? Так она сейчас придет.
— Нехорошо вроде при женщинах-то, — заторопился Иван.
— Ты знай свое делай, тут люди привычные. Ну что, полегчало?
Санитар выпрямился с горшком в руках, и как раз в этот момент открылась дверь. Иван, все ждавший этого, быстро скосил глаза и увидел в дверях Нину. В первый момент он даже не обрадовался, потому что санитар, охламон старый, так и поперся ей навстречу, держа перед собой незакрытый горшок.
Он зажмурился, почувствовав вдруг испарину во всем теле. Но тут же открыл глаза, испугавшись, что Нина уйдет.
— Ну здравствуй, герой. — В ее голосе Ивану послышалась ирония.
— Здравствуй.
— Вот ты мне и попался.
Это прозвучало интимно, даже нежно, и он обрадовался.
— Я бы… когда-хошь… только как же…
— Захотел бы, нашел.
— А я искал. Ей-богу, спрашивал.
Она принялась протирать ему лицо влажной салфеткой, мягко протирала, как гладила. А он все норовил прижаться небритой щекой к ее руке. Как старшеклассник, впервые влюбившийся и не знающий, что теперь делать.
— Неужели я тебя только раненым и буду видеть?
— Вот оклемаюсь…
Он приподнялся, и тут же боль, острая и длинная, как шампур, пронзила ногу и застряла где-то под боком.
— Лежи, лежи! — испугалась Нина. И заговорила тихо и ласково: — Ишь, запрыгал. Тебе нельзя прыгать. Сейчас будем гипсовую повязку накладывать, и надо замереть на это время, совсем расслабиться.
Они не заметили, как вошла врач.
— Панченко, выйдите из гипсовочной, — сказала она.
Откуда-то беззвучно появился санитар со скрипучим голосом, принялся протирать Ивану руки и лицо, как только что делала Нина.
— Меня уже умывали, — сердито сказал Иван.
— Лишний раз умыться не вредно.
Санитар исчез и снова появился с тарелкой в руках. По комнате растекся ароматный запах.
— Проглоти немного, проглоти, — уговаривал он, поднося ложку ко рту Ивана. — Забыл, небось, когда последний раз и обедал-то.
Иван с удовольствием глотал вкусный бульон и все думал о Нине, которую, он был уверен, теперь уж не потеряет. Врачиха возилась с ногой, укладывала ее так и этак, но было это не очень больно и он не обращал на нее внимания. Потом она положила ему на грудь что-то теплое и сказала ласково:
— Разрешаю и советую поспать.
— Когда будут ногу выпрямлять? — спросил он, наслышанный о диких болях при этой процедуре.