русски)… Он сказал: 'Славяне, мы выпускаем в изложении нашем… Славяне, они стоят между… Тут европейский дух, тут азиатский дух, а между — славяне… Влияния на человеческий дух не имели славяне… Они… вплетывались… (так можно сказать?), врывались в историю, и только тянули назад'!.. Так говорил Гегель… А Моммзен… Теодор Моммзен, историк, он говорил: 'Колотите славян!.. Бейте славян по тупым их башкам они ничего лучшего не стоят!..'
— Ска-жите!.. Так и говорил?.. Моммзен?.. Нет, этого я не допускаю! Вы увлекаетесь, Ладислав Францевич!.. Нет, это вам вредно!.. Я против этого!.. Слышите!.. Я запрещаю!
И было почему так резко вмешаться Худолею: Эмма поняла что-то у Карасека, поняла, что он не хвалит за что-то немцев, что он обвиняет даже в чем-то немцев, и она крикнула Ване:
— Ваня! Ваня! Что этот там теперь сказал, ну?
— В сороковых годах еще забыли вашего Гегеля, а вы!.. Эх, отсталый народ! — сокрушенно бросил в Карасека Иртышов.
— Но вы вспомните!.. Но вы вспомните его! — постучал пальцем по столу Карасек, заметно разгорячаясь. — Вы еще вспомните и Гегеля, и Моммзена, и Фридриха Великого!.. Всех! Всех!..
— Почему Фридрих Великий? Ну?.. Ваня! — не унималась Эмма.
— Вот вы сказали, — обратился к Синеокову Худолей, — что были в Риге, а Эмма Ивановна как раз из Риги… Такой большой, богатый, старинный город… культурный город, а вы… вы обратили внимание только на узкие улицы!.. Для небольших домиков, которые там были когда-то, — скажем, лет четыреста, пятьсот, — эти улицы были как раз, — не так ли?.. Но вот появляются дома-громадины — в три-четыре этажа, и улицы кажутся уже узкими… Не сами по себе узкие они, а только ка-жут-ся узкими… Многое в жизни только кажется узким… особенно вам, Иртышов!
Он хотел сказать что-то еще, но Эмма перебила его, возмущенно глядя на Синеокова:
— Старый Рига — узки улицы!.. Нну!.. Вы не был там Берман-сад? Стрелкови бульвар?.. Театральни бульвар?.. Узки улиц!.. Рядом вок-заль узки улиц, рядом ратуша узки улиц, — все!.. Больше нет узки улиц!
— Ну разве же я их считал, или шагами мерил ваши узкие улицы! усмехнулся Синеоков. — И охота вам волноваться из-за пустяков!
— Рига есть — моя Рига!.. Vaterland!.. Как сказать, Ваня, ну?
— Родина, — подсказал Ваня.
— Родина, да!.. Рига!.. О-о!.. Вот мы скоро едем нах Рига, я ему покажу все, все!
— Поезжайте, — да, поезжайте в свой родной город, вами любимый, вдруг как-то проникновенно обратился к Эмме о. Леонид. — Оба здоровые, крепкие, молодые, — только жить да жить!.. Приятно, когда родину свою любят!.. Даже со стороны приятно глядеть… Отчего же у нас нет этого?.. Со многими говорил, — разлад, скука у всех, насмешка… Почему же это?
— Ага!.. Вот!.. — подскочил на месте Карасек.
— По-че-му?.. То-то, отец!.. Подумайте на досуге! — метнул в его сторону рыжую бороду Иртышов.
— Отец Леонид меня зовут, — поправил священник с явной досадой.
— Да уж как бы ни назвал, — поняли же!.. А теперь слушайте, я вам отвечу…
И Иртышов сузил глаза и проговорил почти шепотом:
— Когда меня вешать поведут, — предположим так, не пугайтесь, — вы ко мне с крестом своим не подходите тогда: сильно обругать вас могу!
— Что вы?.. Что вы?.. — отшатнулся и — тоже шепотом о. Леонид.
А студент поднялся и бодро выкрикнул:
— Господа!.. Начинаю читать еще одну свою поэму: 'Поземша'!..
— К черту с поэмами! — громко отозвался вдруг Дейнека, неожиданно покраснев, при этом поставил рассерженно полный стакан боком на блюдечко, пролил немного чаю и от этого осерчал еще больше. — Поэмы! Поэмы!.. Вы… Вы… такой же поэт, как дохлая лошадь!
— То есть как же вы это, Андрей Сергеич?.. Нет, вы не пейте больше чаю, вам вредно! — заволновался Худолей, и тут же студенту: — Мы, конечно, прослушаем сейчас вашу поэму… Но вас, Андрей Сергеич, я прошу быть сдержаннее!.. Прошу!..
Дейнека в упор глядел на студента и чмыкал носом краснея, студент оскорбленно глядел на Дейнеку и побледнел, когда поднялся о. Леонид.
В черной рясе своей, как в хитоне древнем, в черной рясе, чуть голубоватой от верхнего света крупной груши, с белесыми, как будто еще более вдруг побелевшими, волосами, и совсем бессильно упавшей, запавшей редкой бородою он смотрел куда-то поверх Иртышова и Ивана Васильича глазами, от расширенных зрачков ставшими черными почти и глубины несколько пугающей, и голос понизил до звука сдавленного глухого рыдания:
— Сказали, что болен я… И вот, Иван Васильич нашел… 'Лечиться, говорит, надо'… Вот, лечусь… Лечусь… Но почему же так страшно… Почему же тоска смертная?.. Пить?.. Пробовал, каюсь (он наклонил голову)… Не принимает натура… Не помогло, — нет… И даже хуже… Бросил… Слабым умом своим постичь не могу, — путаюсь… но сердцем чую… чую! Двое деток у меня… Они здоровенькие пока, слава богу, отчего же это, когда глажу их по головкам беленьким, рука у меня дрожит?.. Глажу их, ласкаю, а на душе все одно почему-то. Откуда это? Не знаю… Не могу постигнуть! Отвернусь — слезы у меня!..
— Отец Леонид! — с кроткой твердостью в голосе обратился было к нему Иван Васильич, но он не остановился, не отвел даже глаз от того, что привиделось ему над головами других:
— За что, господи, посетил видением страшным?.. Молюсь, чтобы не видеть, нет помощи! Стою в церкви своей приходской, и кажется мне: качается!.. Явственно кажется: ка-ча-ет-ся!.. Вот упадет сейчас!.. Не раз крикнуть хотел: 'Православные, спасайтесь!..' Но куда же бежать-то, ку-да же?.. Где спасенье?..
— Ну, пошел свой елей разливать! — громко буркнул Иртышов. — Нашел время!
Его о. Леонид расслышал.
— Елей? — переспросил, отступая и серея.
— Елей, именно, а то что же?
И прижался Иртышов к столу пружинистой рыжей бородой, точно готовясь сделать прыжок тигра.
Но о. Леонид, подавшись еще больше назад, уронил свой стул, и только успел было Иван Васильич вмешаться: 'Иртышов!.. Я вам делаю замечание!' как высоким сиплым голосом о. Леонид крикнул в полнейшем испуге:
— Спасите меня!.. Спа-си-те!.. Спаси-те!..
И поднялось большое смятение в нижнем этаже дома Вани.
Обняв дрожащего, с нависшими прядями волос, о. Леонида, Иван Васильич бормотал смущенно:
— Успокойтесь, батюшка, успокойтесь!.. Придите в себя!..
Растерянная Прасковья Павловна, с распустившейся белой буклей вдоль лба, подносила ему стакан, в который проворно накапала каких-то капель.
Синеоков кричал в сторону Иртышова:
— Это бестактно!.. Вы такой же больной, как и все тут!.. Извольте подчиняться режиму!
Студент Хаджи тем временем вплотную почти подобрался к Дейнеке и кричал тоже:
— Вы — гнуснейшая личность! Знайте — гнус-нейшая!
— Что-о-о?.. Как вы смеете?!. - сжал вровень с его лицом оба кулака Дейнека.
— Вы… говорите… мне: 'Поэт, как… дохлая лошадь!'…
— Да, поэт, как дохлая лошадь!.. Да, говорю: 'Поэт из вас, как дохлая лошадь'!.. Дальше?
Отец Леонид отталкивал стакан Прасковьи Павловны, слабо бормоча:
— Это — секира при корени… Секира при корени…
— Он — такой же больной, как вы! — убеждал его Иван Васильич, оборачивая изумленную христоподобную голову в сторону Дейнеки. — Уверяю вас, такой же самый!.. Я ему скажу, и он больше не будет вас беспокоить… Андрей Сергеич!.. (Он покачал укоризненно головой.) Поверьте, такой же самый больной!..
— Это есть не совсем тактично с вашей стороны, господин Иртышов! доказывал в это время взволнованно Карасек. — Вы обязаны извиниться!